Яркая краска выступила на щеках Алкаменеса.
– А ты!.. – вскричала он. – Кто прокрадывался к тебе? Или ты думаешь мы этого не замечали? Сам Фидий, наш учитель, прокрадывался по ночам в твою мастерскую, чтобы докончить произведение своего любимца…
Теперь пришла очередь Фидия покраснеть. Он бросил гневный взгляд на дерзкого ученика и хотел что-то возразить, но Перикл стал между ними и примирительным тоном сказал:
– Не ссорьтесь, вы оба говорите правду, к Алкаменесу прокрадывалась милезианка, в Агоракриту – Фидий, каждый должен учиться там, где может, и не завидовать другому.
– Я не стыжусь учиться у Фидия, – сказал Алкаменес, оправившийся первым из троих, – но всякий умный скульптор должен заимствовать у действительности все прекрасное.
Многие из присутствующих присоединились к мнению Алкаменеса и считали его счастливым, что он мог найти такую женщину, как эта милезианка, которая была к нему так снисходительна.
– Снисходительна, – сказал Алкаменес, – я не знаю, что вы хотите этим сказать, снисходительность этой женщины имеет границы. Спросите об этом нашего друга, Задумчивого.
Говоря таким образом, Алкаменес указал на юношу, которого раньше Перикл с Фидием встретили на дороге из Пирея и который в эту минуту входил во двор.
При этих словах, все присутствующие поглядели на Задумчивого и улыбнулись, так как не находили ни в его наружности, ни в манерах, ничего такого, что могло бы сделать его достойным прекрасной женщины. У него был плоский, приплюснутый нос, и вся наружность не представляла ничего привлекательного, хотя его улыбка была довольно приятна, несмотря на толстые губы. Когда в глазах его не было задумчивости, то взгляд их был ясен и внушал доверие.
– Однако, мы отвлекаемся от нашего предмета, – заметил Фидий, Алкаменес и Агоракрит все еще ожидают нашего приговора, а в настоящее время мы кажется сошлись только в том, что Агоракрит создал богиню, а Алкаменес – прекрасную женщину.
– Ну, – сказал Перикл, – мне положительно кажется, что не только наш Алкаменес, но и Агоракрит, как ни кажется его произведение более божественным, одинаково раздражали бы бессмертных, если бы они глядели на их произведения взглядом Фидия, так как божественные изображения обоих одинаково имеют в себе много земного. В сущности все вы, скульпторы, одинаковы в том отношении, что, предполагая создавать образы богов, в которых мы думаем видеть одно божественное, в сущности создаете эти божественные образы только в виде идеальных человеческих образов. Но мне кажется, что в этом случае нам следовало бы обратиться ко второму ученику прелестной милезианки, вашему Задумчивому, который также должен вынести свой приговор.
– Как ты думаешь, – вскричал Алкаменес обращаясь к Задумчивому, достойна ли человеческая природа представлять божественные создания?
– Гомер и Гесиод, а также и другие поэты, – сказал Задумчивый, называли небо и землю божественными, поэтому мне было бы удивительно, если бы люди со своими мускулами, кровью и жилами не могли бы быть божественными. Пиндар, как мне кажется, заходит в этом случае еще дальше. Кроме того, я помню, что мудрый Анаксагор говорит, что все живое и живущее божественно, но если вы не желаете слушать этих стариков, то спросите прекрасную милезианку.
– Я полагаю, – сказал Перикл, – что мы все не против того, чтобы последовать этому совету, если бы только знали, как устроить так, чтобы милезианка решила это дело. Может быть Фидий окажет нам эту услугу или Алкаменес выдаст нам тайну, каким образом можно получить совет этой красавицы или нам придется довериться Задумчивому?
– Задумчивому… – поспешно вскричал Алкаменес, – будьте уверены, что он, если только захочет, то сегодня же приведет нам сюда милезианку.
– Если сам Алкаменес указывает нам этот путь, – сказал Перикл, – то, конечно, нам следует исполнить его совет, но что должны мы обещать ему, чтобы он сжалился над нами и привел к нам милезианку?
– Это не трудно сделать, – возразил Задумчивый, – не трудно заставить войти сюда человека, который уже стоит у дверей.
– Так милезианка здесь, вблизи? – спросил Перикл.
– Когда я возвращался с моей прогулки по дороге в Пирей, – отвечал Задумчивый, – и проходил мимо сада Гиппоникоса, я увидел сквозь ветви прекрасную милезианку, срывающую ветвь с лаврового дерева. Я спросил ее, какому герою, мудрецу или артисту предназначается это украшение? Она отвечала, что тому из учеников Фидия, который окажется победителем в состязании.
– В таком случае, ты хочешь сделать безграничным счастье победителя, – сказал я ей, – постарайся же как-нибудь утешить побежденного.
– Хорошо, – отвечала она, – я сорву для него розу.
– Розу!.. – вскричал я, – не слишком ли это много, не думаешь ли ты, что победитель будет завидовать побежденному?
– В таком случае, пусть победитель выбирает! – вскричала она. – Вот, возьми лавр и розу и передай их.
– Разве ты не хочешь сама передать их? – сказал я.
– Разве это возможно? – спросила она.
– Конечно, – отвечал я.
– В таком случае, пришли победителя и побежденного сюда, к садовой калитке дома Гиппоникоса за ветвью лавра и розой.
– Хорошо, – сказал Фидий, – иди и приведи ее сюда.
– Как могу я это сделать, как могу я заставить ее прийти в такое большое общество мужчин?
– Делай, как знаешь, употребляй какие хочешь средства, но только приведи ее. Ступай и приведи ее сюда, потому что этого желает Перикл.
Задумчивый повиновался и, через несколько мгновений, возвратился в сопровождении женщины, в которой чудно соединялась благородная простота и роскошь форм статуи Алкаменеса.
Перикл сейчас же узнал в ней красавицу, которую видел мельком, идя в гавань с Фидием.
Она была стройна, и в то же время формы ее были роскошны, походка тверда и вместе с тем грациозна. Ее мягкие вьющиеся волосы были золотистого оттенка. Все лицо было невыразимо прекрасно, но лучше всего был блеск ее чудных глаз.
Ее платье, из желтого, мягкого виссона, обрисовывало ее чудные формы. Спереди оно было укреплено на груди аграфом, одна половина верхнего платья, перекинутая через плечо, спускалась сзади до половины фигуры красивыми складками. Красивые руки были открыты до плеч. Это был обыкновенный хитон греческих женщин, который носили иностранки, но ярких и пестрых цветов, какие носили ионийские и лидийские женщины.
Цвет его был ярко желтый, а подол украшен пестрой вышивкой. Каштаново-золотистые вьющиеся волосы спускались с затылка, где их сдерживла пурпурная лента, заколотая греческим трезубцем.
Когда эта очаровательная женщина вошла в сопровождении Задумчивого и очутилась в кругу большого мужского общества, в числе которого находился сам могущественный Перикл, она остановилась как бы в нерешимости, но Алкаменес вышел к ней навстречу, взял ее за руку и сказал:
– Олимпиец Перикл желает видеть прекрасную и мудрую милезианку.
– Как ни велико и ни справедливо мое желание видеть всеми уважаемую женщину, – сказал Перикл, – ты несправедливо умалчиваешь, Алкаменес, о том, что первой причиной этого желания было решение спора между Агоракритом и тобой. Между нами возник спор о том, можно ли представить богиню в образе прекрасной эллинской женщины – у нас, афинян, людей благочестивых и преданных богам. Возмущается совесть при мысли, что смертные могут вызвать зависть в богах, если мы будем представлять божественное слишком по-человечески. Приятно или нет богам наше искусство ваяния?
– Мягкость и ясность греческого неба, – начала милезианка серебристым, очаровательным голосом, – повсюду славятся, и даже варвары признают божественными любимые произведения эллинов. Боги Эллады не прогневаются на афинян, если они построят им храм, столь чудный, как эфир, окружающий их, и создадут такие изображения, красота которых не будет стоять ниже красоты тех, которые приносят жертвы перед этими изображениями. Какова страна – таковы и храмы, каков человек – таковы и его боги! Разве сами Олимпийцы не доказывали много раз, что для них доставляет удовольствие смотреться, как в зеркало, в души афинян? Разве не они вдохнули в людей искусство ваяния? Разве не они дали Аттической земле лучшую глину и самый лучший мрамор для построек и для статуй?