Изменить стиль страницы

— Что случилось? — спросил один из вновь пришедших.

— Укокошили старуху в Жавеле.

— Кто?

— Какой-то инвалид, живущий позади дома, утверждает, что видел, как мальчишка карабкался по стене к ее окну…

— Неужели мальчишка убил?

— Во всяком случае, у одной сигнальной тумбы найден детский носовой платок.

Лекера слушали без особого интереса.

Лампы еще горели, но дневной свет уже настойчиво пробивался в окна, разрисованные морозом. Кто-то из присутствующих подошел к окну и поскреб хрустящую корочку льда на стекле. Чисто механически. Может быть, тоже воспоминания детства, как кровяная колбаса Сом-мера?

Все ночные дежурные разошлись. Пришедшие им на смену устраивались поудобнее, располагаясь на весь день, просматривали рапорты.

Угнали машину со сквера Ля Брюер.

Лекер сосредоточенно разглядывал свои семь крестиков, потом поднялся и встал перед огромной картой, укрепленной на стене.

— Заучиваешь план Парижа наизусть?

— Я его и так знаю. Но есть одна деталь, которая меня удивляет. Приблизительно за полтора часа разбиты семь сигнальных стекол. Но если присмотреться повнимательнее, бросается в глаза, что тот, кто этим развлекался, идет не по прямой, а все время петляет.

— Может быть, он недостаточно хорошо знает Париж?

— Или слишком хорошо. Он ни разу не прошел мимо полицейского участка, хотя они попадались бы на его пути, если бы он так не кружил. А сколько постовых на всех перекрестках!

И Лекер пальцем показал по плану.

— Но он и там не появлялся. Он их обходил. Он рисковал только на мосту Мирабо. Но тут уж ничего не поделаешь: если он хотел перейти Сену, то другого выхода у него не было.

— Наверно, он пьян, — пошутил Годен, прихлебывая горячий грог и дуя на него.

— Но почему, спрашивается, он перестал быть стекла?

— Он несомненно уже пришел домой.

— Тип, который в шесть утра находится в квартале Жавель, вряд ли живет на площади Этуаль.

— Тебя это занимает?

— Меня это пугает.

— Кроме шуток?

Действительно, Лекер, для которого самые драматические ночные происшествия Парижа означали не более чем крестик в записной книжке, был непривычно взволнован.

— Алло! Жавель? Это ты, толстяк? Говорит Лекер… Послушай, позади дома на улице Миша есть домишко какого-то инвалида. Так… Но рядом с ним имеется еще один дом, красный, кирпичный, а внизу бакалейная лавка… Да… Там, в этом доме, ничего не случилось? Консьержка ничего не говорила? Не знаю… Нет, ничего не знаю… Может быть, пойдешь к ней узнать, ну да…

Его вдруг обдало жаром, он погасил не выкуренную еще и до половины сигару.

— Алло! Терн? Вы не получали сигналов о помощи в вашем квартале? Никаких? Только пьяные? Спасибо. Кстати, патруль выехал? Выезжает? Попросите их, на всякий случай, присматриваться, не попадется ли им мальчишка… Мальчишка, усталый, с окровавленной правой рукой… Нет, это не побег. Я вам потом объясню…

Глаза его были прикованы к карте, на которой добрых десять минут не загоралось ни одной лампочки. Вот снова мигнул сигнал, но это оказалось совсем не то. Просто случайное отравление газом в Восемнадцатом округе, на салом верху Монмартра…

Только черные силуэты озябших прохожих, возвращавшихся с ранней мессы, мелькали на улицах Парижа.

ГЛАВА II

Одно из самых отчетливых воспоминаний, сохранившихся у Андрэ Лекера о своем детстве, — это неотступное чувство однообразия. Мир его в то время ограничивался большой кухней их дома в Орлеане, на самой окраине города. Зимой и летом сидел он там у открытых дверей, забранных решеткой, которую отец смастерил как-то в воскресный день, чтобы Андрэ не мог забираться один в сад, где весь день-деньской кудахтали куры и что-то грызли в своем загоне кролики.

В половине девятого утра отец на велосипеде отправлялся на работу в другой конец города на газовый завод. Мать принималась за хозяйство: по заведенному раз и навсегда порядку поднималась в комнаты и клала тюфяки на подоконники — проветривать.

Не успеешь оглянуться, как колокольчик торговца овощами, толкающего перед собой тележку, извещает о том, что уже десять часов. Два раза в неделю ровно в одиннадцать бородатый доктор приходил навещать его младшего брата, который вечно болел. В его комнату Андрэ не разрешалось входить.

Вот и все. Больше ничего. Он едва успевал поиграть, выпить стакан молока, как отец приходил завтракать.

Но отец-то за эти несколько часов должен был объездить несколько кварталов города, собирая плату за газ, повстречаться с множеством разных людей, о которых рассказывал потом за столом. А дома время почти не двигалось.

Правда, после полудня часы бежали, пожалуй, быстрее — быть может, благодаря дневному сну.

— Только я принялась за дела, а уже пора садиться за стол, — вздыхала частенько мать.

Большая комната префектуры чем-то напоминала Лекеру детство, — может быть, тем, что воздух здесь был каким-то застоявшимся, что всех служащих сковывало оцепенение, а звонки и голоса доносились словно сквозь дрему.

Еще зажглось несколько лампочек, еще несколько крестиков занесено в записную книжку — автобусом сбита машина на улице Клиньянкур, — и вот уже опять звонят из комиссариата Жавель.

На сей раз у трубки не толстяк Жюль. Это инспектор Гонес, который выезжал на место происшествия. Его успели перехватить и рассказать ему о доме на улице Васко да Гама. Он сам отправился туда и вернулся очень взволнованный.

— Это вы, Лекер?

В его голосе звучали странные нотки, результат дурного настроения или излишней подозрительности.

— Скажите, как вы узнали об этом доме? Вы что, знакомы с матушкой Файе?

— Никогда не видел, но знаю ее.

Того, что произошло в это рождественское утро, Андрэ Лекер ожидал уже, наверное, лет десять. Точнее, когда он блуждал взглядом по плану Парижа, где то и дело загорались маленькие лампочки, он не раз говорил себе:

— Однажды непременно случится что-нибудь с теми, кого я знаю.

Иногда события разыгрывались в его квартале, поблизости от улицы, на которой он жил, но еще ни разу в его доме. Как грозовые облака, сгущались они над ним, но проносились мимо, не задевая места, где жил он. Но на сей раз свершилось.

— Вы расспросили консьержку? Она уже встала? Он представил себе инспектора Гонеса на другом конце провода, представил его скучающую кисло-сладкую физиономию и продолжал:

— Мальчик дома?

Гонес недовольно спросил:

— Так вы и его знаете?

— Это мой племянник. Вам разве не сказали, что его зовут Лекер, Франсуа Лекер?

— Сказали.

— И что?

— Его нет дома.

— А отец?

— Он вернулся домой чуть позже семи.

— Как обычно — я знаю. Он тоже работает ночью.

— Консьержка слышала, как он поднимался к себе, на третий этаж во дворе.

— Знаю.

— Он тут же спустился и постучал в дверь к консьержке. Он был очень взволнован. Если верить консьержке, у него был растерянный вид.

— Мальчик исчез?

— Да. Отец спросил, не видел ли кто-нибудь, как и когда он уходил. Консьержка не знала. Тогда он поинтересовался, не приносили ли вечером или рано утром телеграммы.

— Телеграммы не было?

— Нет. Вы можете в этом разобраться? Вы не считаете, что, поскольку вы имеете отношение к семье ив курсе дела, вам стоило бы прийти сюда?

— Это ни к чему. Где Жанвье?

— В комнате у матушки Файе. Люди из уголовного розыска уже приехали и приступили к делу. Они тотчас же нашли на дверной ручке отпечатки детских пальцев. Почему бы вам не приехать сюда?

Лекер вяло ответил:

— Меня некому заменить.

Так оно и было, но при желании можно было, созвонившись с одним, с другим, найти кого-нибудь, кто бы согласился посидеть часок-другой в «Центральном». Откровенно говоря, ему не хотелось ехать на место преступления: он знал, что это ничего не даст.

— Послушайте, Гонес, мне необходимо найти мальчика. Вы понимаете? Полчаса назад он был где-то в районе площади Этуаль. Скажите Жанвье, что я буду здесь и что у матушки Файе было много денег — они, вероятно, где-то припрятаны.