Работа здесь легкая, это Вы сразу увидите: один из прихожан объявляет, какой будет гимн, другой читает молитву, третий — главу из евангелия. Нам же остается только проповедовать да читать литургию, вернее, не читать, а петь. Здесь принято петь литургию, на католический манер; кстати, это лучше и приятнее, чем когда читают. Насчет пения не бойтесь: заучите простой мотивчик — для этого требуется не больше слуха и музыкального образования, чем для того, чтобы кричать у вас в Нью—Йорке: «Конверты с клеем, че—ты—ре цента две дюжины!» Мне правится, когда литургию поют. Пускай мелодия несколько однообразна, а результат, глядишь, отличный. Нот ведь все знают, что преподобному Кипу медведь на ухо наступил, а послали же его в Европу учиться пению. Итак—, повторяю: делать тут почти нечего, проповеди да литургия вот и все Ваши обязанности; и между нами говоря, доктор, если Вы сумеете использовать мотивы популярных, знакомых песенок, то почти наверняка произведете здесь сенсацию. Мне кажется, я могу спокойно это Вам пообещать. Не сомневаюсь, что если Вы сумеете внести приятное разнообразие в мелодию литургии, это скорее обратит на себя внимание верующих, чем многие другие Ваши таланты.

Проповедовать здесь проще простого. Тащите сюда бочку Ваших старых, вышедших из моды проповедей, — тут все сойдет.

Черкните мне, Беркут. Хотя я с Вами незнаком, я только слышал, что о Вас говорят, все же Вы мне симпатичны. О жалованье не беспокойтесь, я все устрою. Впрочем, о нашей переписке пусть церковный совет не знает. Дело в том, что я не принадлежу к числу прихожан собора, и совету может показаться непонятным, чего ради я так стараюсь; но уверяю Вас, я сейчас совершенно не занят, и для меня это не труд, а удовольствие. Я хочу лишь одного: чтобы Вы получили то, что Вам полагается. И я этого добьюсь! Проверну все на славу, я тертый калач, знаю все ходы и выходы, хотя по моему виду этого, может, и не скажешь. И пусть я не принадлежу к числу так называемых избранных, я очень интересуюсь подобными делами и не намерен стоять в сторонке и равнодушно взирать на то, как люди стараются заманить Вас жалкой суммой в 7000 долларов! Я ответил совету, якобы от Вашего имени, что Вы не согласны меньше чем на 18 000, так как у себя в городе можете получить все 25 000. Я также намекнул совету, что договорился писать Ваши проповеди,— это, мне казалось, произведет хорошее впечатление,— тут ведь, знаете, каждая мелочь играет роль! Итак, собирайтесь в дорогу, все будет хорошо, я не сомневаюсь. Можете даже рубашек не привозить, у меня хватит на двоих. Я человек нежадный, в этом Вы убедитесь: я буду носить Ваши костюмы, а Вы берите, пожалуйста, мои, будем жить, как братья. Если мне кто понравился, так уж понравился, я за него готов в огонь и в воду. Все мои приятели полюбят Вас тоже и примут как старого знакомого. Я Вас всем им представлю, Вам будет с ними хорошо. Они народ надежный. Достаточно Вам будет указать на кого—нибудь: мол, что за несимпатичная личность, и они мгновенно прирежут его.

Спешите к нам, Ваше преподобие! Я Вас буду встречать и привезу прямо к себе домой. Живите у меня сколько Вашей душе угодно, я с Вас ни цента не возьму.

Марк Твен».

Ответ Беркута:

« Нью—Йорк, апрель 1865 г.

Дорогой мой Марк!

Хотя я прежде не слыхал о Вас, но, после того как получил Ваше любезное письмо, мне показалось, что мы с Вами знакомы уже целую вечность. Как хорошо Вы понимаете нас, пахарей на ниве господней, как сочувствуете нашей борьбе за существование. Бог да благословит Вас за Ваши земные дела, Вас ждет награда на том свете. Очень сожалею, что не могу приехать к Вам; теперь я понял, какое счастье для честного труженика поработать в Сан—Франциско, но судьба решила иначе, и я подчиняюсь с подобающим смирением. Я на собирался окончательно отказаться от Вашего места, а хотел лишь, выражаясь языком грешников, немного набить себе цену. Такое намерение законно и справедливо, ведь дело касается не только меня одного, но и тех, чья жизнь и благополучие зависят от меня. Возможно, Вы помните, как я однажды ответил церковному совету, перед которым ходатайствовал об увеличении мне жалованья по причине моей многосемейности, а совет отказал, сославшись на евангелие: мол, провидение позаботится о птицах небесных, о юных воронятах. А я ответил с веселой непринужденностью, что в отношении молодых беркутят это нигде не сказано. Я был тогда очень рад своей находчивости и не раз вспоминал о ней, когда бывало невесело на душе и весь мир казался хмурым и безрадостным, даже и сейчас я с удовольствием вспоминаю об этом.

Повторяю, я вовсе не хотел, чтобы мое решение было понято как окончательное, но обстоятельства решили за меня. Я отказался от своего прихода в Балтиморе, где мне очень хорошо платили, и отправился в Нью—Йорк — посмотреть, как там обстоят церковные дела. И представьте, преуспел сверх всяких ожиданий. Я выбрал самые лучшие из своих старых проповедей, которые были давно всеми забыты, и раз в неделю произносил какую—нибудь из них в здешней церкви Благовещения. Дух этих старинных проповедей ожил и заиграл, проникая в сердца верующих, как доброе старое вино, вливающее новые силы в усталое тело. Успех был невероятный. А когда еще вдобавок пришел призыв из Сан—Франциско, как нельзя более своевременный, акции мои и вовсе поднялись. Все сразу оценили мои достоинства. Представители одной церковной общины предложили мне 10 000 долларов в год, а также решили купить для меня церковь св. Георгия—великомученика в верхней части города или выстроить новый храм — как мне будет угодно. Дорогой Марк, я договорился с ними на этих условиях, ибо знаю, что ни одна из малых птиц не упадет на землю без воли Отца нашего; впрочем, что бы ни случилось, я и сам не пропаду, пока цены на хлопок держатся на нынешнем высоком уровне. Понимаете, я отчасти связан с хлопком, и это одна из причин, почему я не рискую уехать из Нью—Йорка. Я вложил некоторый капитал в хлопок; дело пока новое, и хозяйский глаз необходим.

Впрочем, время летит, Марк, что поделаешь, и мне пора кончать свое послание. «Прощай, прощай, и если навсегда, то навсегда прощай!» Но я такого друга никогда не забуду!

Ваше искреннее участие в моих делах; Ваша замечательная изобретательность, подсказавшая Вам написать церковному совету, чтобы заставить его раскошелиться; Ваша гениальная находчивость, с которой Вы выдали свои письма за мои и, стремясь расположить ко мне церковный совет, заявили, что намерены писать за меня проповеди; Ваша царская щедрость, побудившая Вас предложить мне носить Ваши рубашки и сделать общими остальные предметы туалета, принадлежащие каждому из нас; Ваше сердечное обещание, что Ваши друзья полюбят меня и будут оказывать мне столь исключительные услуги; Ваше радушное приглашение разделить с Вами великолепный особняк — все это вызывает во мне самые нежные чувства, и вызывает не зря, дражайший Марк! Я буду вечно молиться за Вас и сохраню память о Вас в своем благодарном и растроганном сердце.

Еще раз примите, талантливый друг, горячие слова благодарности и наилучшие пожелания от Вашего покорного слуги

его преподобия доктораБеркута ».

Здорово пишет, а?

Но когда епископ употребляет недозволенные выражения и развязно признается, что предпринимает какие—то шаги с целью «набить себе цену», не перекладывает ли он с удивительной ловкостью ответственность на плечи смиренного грешника?

И далась же ему на старости лет эта дурацкая острота о птенцах! Если он будет все время ее вспоминать и потому возомнит себя редкостным умником, то чего доброго в скором времени потребует себе такое жалованье, какое разорит любую церковь! Впрочем, раз ему так это нравится, и он действительно считает свою шутку великолепной, не стану развеивать его иллюзии, не буду лишать его радости. Между прочим, мне это напомнило статью редактора журнала «Харперс», напечатанную года три тому назад, в которой он просит читателей быть снисходительными к безобидному тщеславию жалких писак, возомнивших себя талантами. Собственные произведения кажутся им бесподобными, говорит редактор и добавляет: «А разве бедняга Мартин Фаркуар Таннер не носится со своими пошлостями, воображая, что это поэзия?!» Вот именно! Пусть и епископ носится с шуткой собственного изобретения и воображает ее квинтэссенцией юмора.