При этом они все снова засмеялись.

Я не смутилась. У меня не было ни страха, ни сомнения. Я сказала:

— Смейтесь, теперь ваша очередь смеяться. Но наступит и наша, вы увидите.

Я взяла светильник. Я надеялась, что тотчас найду этот проклятый крючок, и принялась за поиски с такой уверенностью, что люди стали серьезней, начиная сознавать, что они, пожалуй, поторопились. Но увы! О, горечь тщетных поисков! Наступило глубокое молчание, оно длилось долго, можно было успеть десять—двенадцать раз пересчитать свои пальцы; а затем сердце мое начало замирать, и вокруг меня снова раздались насмешки; они становились громче, увереннее, и когда наконец я бросила поиски, все разразились злорадным хохотом.

Никто никогда не узнает, что я испытывала в ту минуту. Но любовь поддержала меня, дала мне силы, и я заняла принадлежащее мне по праву место рядом с Калулой, обняла его за шею и шепнула ему на ухо:

Ты не виновен, мой родной, я знаю; но скажи мне это сам ради моего спокойствия, тогда я смогу перенести все, что нас ожидает.

— Он ответил:

Я не виновен, и это так же верно, как то, что я стою сейчас перед лицом смерти. Утешься, о израненное сердце, успокойся, о дыхание мое, жизнь моей жизни.

— Тогда пусть придут старейшины!

И как только я произнесла эти слова, на улице заскрипел снег под ногами, а затем в дверях показались сгорбленные фигуры старейшин.

Мой отец официально обвинил Калулу и подробно рассказал о происшествиях минувшей ночи. Он заявил, что за дверью стоял сторож, а в доме не было никого, кроме членов семьи и пришельца.

— Разве может семья украсть свое собственное имущество?

Он замолк. Старейшины сидели молча. Прошло много долгих минут, пока один за другим они не сказали, каждый своему соседу:

— Обстоятельства говорят не в пользу пришельца.

Как горько мне было слышать его слова. Затем отец сел. О, я несчастная, несчастная! В ту самую минуту я могла доказать невиновность моего возлюбленного, но я и не подозревала об этом!

Главный судья спросил:

— Хочет ли кто—нибудь защищать преступника?

Я встала и сказала:

— Зачем ему нужно было красть этот крючок, или несколько крючков, или даже все крючки? Ведь он мог бы унаследовать все это богатство.

Я стояла в ожидании. Наступило долгое молчание, все тяжело дышали, и меня окутало паром дыхания, словно туманом. Наконец старейшины один за другим несколько раз медленно покачали головами и пробормотали:

— В том, что сказало дитя, есть истина.

О, мое сердце возрадовалось при этих словах — столь непрочным был этот подарок, но столь драгоценным. Я села.

— Если кто—нибудь еще хочет говорить, пусть скажет сейчас, ибо потом придется молчать, — сказал главный судья.

Мой отец встал и сказал:

— Ночью во мраке мимо меня к сокровищнице проскользнула какая—то фигура и вскоре возвратилась. Теперь я думаю, что это был пришелец.

О, я чуть не лишилась чувств! Я надеялась, что это моя тайна, и даже великий бог льдов не смог бы вырвать ее из моего сердца.

Главный судья сурово обратился к бедному Калуле:

— Говори!

Калула помедлил, а затем сказал:

— Да, это был я. Мысль об этих прекрасных крючках не давала мне уснуть. Я пошел туда, целовал и нежно гладил их — я надеялся, что радость, которую я испытываю при виде их, утолит мое беспокойство, а затем и положил их обратно. Может быть, я и уронил какой—нибудь крючок, но не украл ни одного.

О, сделать столь роковое признание в подобном месте! Наступила зловещая тишина. Я знала, что он сам произнес свой смертный приговор и что все копчено. На каждом лице можно было прочесть: «Это признание! Жалкое, трусливое, неискреннее!»

Я сидела чуть дыша и ждала. Наконец я услышала те торжественные слова, которые, я знала, были неминуемы, а каждое произнесенное слово ножом вонзалось мне в сердце.

— По решению суда обвиняемый будет подвергнут испытанию водой.

О, будь он проклят, тот человек, который научил нас этому «испытанию водой»! Его завезли к нам много поколений назад из какой—то далекой, никому неведомой страны. До этого наши отцы пользовались услугами предсказателей и другими ненадежными приемами испытаний, и, конечно, несчастные обвиняемые иногда спасались; но с тех пор, как ввели «испытание водой», которое выдумал человек, более мудрый, чем мы, простые, невежественные дикари, этого уже не случалось. Если человек, подвергшийся этому испытанию, тонет, его признают не виновным, а если он выплывает, это доказывает его вину. Сердце мое разрывалось, ибо я знала; он не виновен, он погибнет в волнах, и я больше не увижу его.

С той минуты я не отходила от него ни на шаг. Все эти драгоценные часы я плакала в его объятьях, а он говорил о своей глубокой любви ко мне, и я была так несчастна... и тем счастлива! Наконец они оторвали его от меня, а я, рыдая, последовала за ними и видела, как его бросили в море... Потом я закрыла лицо руками. Страдание? О, я знаю бездонную глубину этого слова!

В следующее мгновенье люди разразились злобными, торжествующими криками, и я в изумлении отняла руки от лица. О, горестное зрелище — он плыл!

Сердце мое мгновенно превратилось в камень, в лед. Я сказала:

— Он виновен и солгал мне!

Я с презрением отвернулась и ушла домой.

Его отвезли далеко в море и посадили на плавучую льдину, двигавшуюся к югу по великим водам. Затем вся родня возвратилась домой, и отец, сказал мне:

— Твой вор шлет тебе свои предсмертные слова: «Передайте ей, что я невиновен и что все дни, часы и минуты, пока я буду голодать и мучиться, я буду любить ее, думать о ней и благословлять тот день, когда впервые узрел ее прекрасный лик». Очень мило, даже поэтично!

— Он ничтожество, и я не хочу снова слышать о нем, — ответила я.

И подумать только, все это время он был невиновен.

Прошло девять месяцев, девять скучных, печальных месяцев, и наконец наступил день Великого Ежегодного Жертвоприношения, когда все девушки нашего племени моют лица и расчесывают волосы. И при первом же взмахе моего гребня роковой рыболовный крючок выпал из моих волос, где он таился все эти месяцы, а я упала без чувств на руки полного раскаяния отца! Тяжело вздыхая, он сказал:

— Мы убили его, и отныне я уже никогда не улыбнусь!

Он сдержал свое слово. Слушайте: с того дня не проходит и месяца, чтобы я не расчесывала свои волосы. Но какой теперь от этого толк?

Так закончился рассказ бедной девушки, из которого мы узнали, что сто миллионов долларов в Нью—Йорке и двадцать два рыболовных крючка за Полярным кругом делают человека одинаково могущественным, а значит — всякий, кто находится в стесненных обстоятельствах, просто глуп, если он остается в Нью—Йорке, вместо того, чтобы накупить на десять центов рыболовных крючков и эмигрировать.

ЖИВ ОН ИЛИ УМЕР?

В марте 1882 года я жил на Ривьере, в Ментоне. Всеми благами, которыми в Монте—Карло или в Ницце вы пользуетесь на людях, здесь, в этом уединенном уголке, можно наслаждаться в одиночестве. То есть я хочу сказать, что яркое солнце, животворный воздух и кристально чистое голубое море здесь не омрачены людской суетой, шумом и сутолокой. Ментона – тихий, спокойный, скромный городок без всяких претензий на роскошь. Богатая и знатная публика сюда, как правило, не заглядывает. Впрочем, время от времени здесь появляется какой—нибудь богач, и недавно я познакомился с одним из них. Чтобы не раскрывать его инкогнито, я буду называть его Смитом.

Однажды, когда мы сидели за завтраком в Английском отеле, Смит воскликнул:

– Скорее посмотрите на того человека, который выходит из дверей. Постарайтесь запомнить его внешность!

– Зачем?

– Вы знаете, кто это такой?

– Да. Он поселился здесь за несколько дней до вашего приезда. Говорят, это старый, удалившийся от дел богатый шелкопромышленник из Лиона. Он, очевидно, один в целом свете. У него всегда такой грустный, мечтательный вид, и он ни с кем не разговаривает. Зовут его Теофиль Маньян.