Строго соблюдается правило, воспрещающее членам различных корпораций поддерживать взаимные отношения. В зале поединков, в парке, на улице — всюду и везде, где бывают студенты, группами собираются шапочки только одинаковых цветов. Если в общественном саду заняты все столы, кроме одного, и если за этим столом сидят две красные шапочки, то, будь за ним хоть десяток свободных мест, ни одна желтая, синяя, белая или зеленая шапочка к нему не подойдут, — они пройдут мимо, словно и не замечают свободный стол, словно и не подозревают о его существовании. Студент, любезно устроивший нам доступ на дуэль, носил белую шапочку, иначе говоря — состоял в Прусской корпорации. Он познакомил нас со многими белыми шапочками, — но только с ними. Хоть мы иностранцы, но и нам пришлось подчиниться правилам устава: пока мы считались гостями белых шапочек, нам полагалось сходиться и беседовать только с ними и держаться подальше от цветных. Как–то мне вздумалось поближе взглянуть на шпаги, но один студент американец предостерег нас: «Не стоит, это будет бестактно, — сказал он, — все шпаги в витринах — с синими и красными эфесами; погодите, принесут несколько штук с белыми, и мы вам их покажем». Когда первом из виденных мной поединков сломалась шпага, мне захотелось взять себе кусок на память,— но опять эфес оказался не того цвета, и мои знакомые присоветовали мне подождать другого случая, так будет учтивей и приличней. Правда, когда помещение очистилось, мне принесли обломок, и я даже обведу его пером, чтобы дать вам представление о ширине клинка. Длина шпаги три фута, и она достаточно тяжелая. Не раз во время поединка или в конце его нам хотелось выразить свое одобрение каким–нибудь восклицанием, но подобные проявления чувств тоже воспрещены уставом. Как бы ни была блестяща встреча или победа, зритель должен оставаться безучастен. Здесь во всем царит сдержанный, чопорный тон.

Когда программа была исчерпана и мы собрались уходить, джентльмены из Прусской корпорации, коим мы были представлены, сняли шапочки на учтивый немецкий манер и пожали нам руки; их собратья тоже сняли шапочки и поклонились нам, но от рукопожатий воздержались; джентльмены же из прочих корпораций вели себя с нами так же, как со студентами–белошапочниками: они расступились, как будто невзначай оставляя свободный проход, но ничем не показали, что видят нас или догадываются о нашем присутствии. Впрочем, если бы мы на следующей неделе вернулись сюда гостями другой корпорации, белые шапочки, отнюдь не желая нас обидеть, а только соблюдая свой устав, точно так же не заметили бы нас [6]*.

Глава VIII

Прославленная французская дуэльСтолкновение во французском парламенте.Мосье Гамбетта сохраняет спокойствие.Я напрашиваюсь в секунданты.Вызов принят.Поединок и его последствия.

Некоторые остряки рады посмеяться над нынешней французской дуэлью, а ведь она принадлежит к самым смертоносным институтам современности: поскольку встреча противников происходит всегда на открытом воздухе, им недолго простудиться. Мосье Поль де Кассаньяк, травленый французский дуэлянт, так часто простужался, что сейчас он признанный инвалид; все лучшие врачи Парижа в один голос предупреждают, что если он еще лет пятнадцать — двадцать будет так рисковать, «иначе говоря, если он не перенесет свои дуэли в уютное помещение, где не будет сырости и сквозняков, — то они не–отвечают за его здоровье. Это должно протрезвить тех упрямцев, которые берутся утверждать, что французская дуэль полезнейший вид отдыха, поскольку она происходит на открытом воздухе; так что поменьше бы болтали, будто французские дуэлянты, как и ненавистные социалистам монархи, единственные люди на земле, могущие рассчитывать на бессмертие.

Но ближе к делу! Едва я услыхал о последнем бурном столкновении во французском парламенте между мосье Гамбеттой и мосье Фурту, как сразу же решил, что поединок неизбежен. Я решил это потому, что мне слишком хорошо знакома неукротимая горячность мосье Гамбетты, с которым нас связывает долголетняя дружба. Я прекрасно понимал, что при всей необъятности своих размеров, он сейчас до краев налит жаждой мести;

Не дожидаясь его прихода, я отправился к нему сам. Как я и ждал, я нашел этого мужественного человека погруженным в невозмутимое спокойствие француза. Я говорю: спокойствие француза, потому что спокойствие француза и спокойствие англичанина — совершенно разные вещи. Он энергично расхаживал взад и вперед между разбросанными по всей комнате debris [7]* своей мебели, то и дело, поддевая носком и отшвыривая в угол какой–нибудь попавшийся ему под ногу обломок стула, цедил сквозь зубы нескончаемые проклятия и поминутно останавливался, чтобы положить новую пригоршню волос на уже образовавшуюся на столе изрядную кучу.

Когда я вошел, он обнял меня за шею, притянул к груди через округлость своего живота, расцеловал в обе щеки, стиснул пять–шесть раз в мощных объятиях и наконец усадил в свое собственное кресло. Как только я очувствовался, мы, не теряя времени, приступили к делу.

Я высказал догадку, что он собирается позвать меня в секунданты, на что он ответил: «Ну, еще бы!» Я предупредил его, что хотел бы скрыться под французской фамилией, дабы в случае смертельного исхода на меня не ополчились мои соотечественники. Он поморщился, должно быть задетый тем, что в Америке все еще косо смотрят на дуэли. Однако мое условие принял. Вот почему во всех газетных отчетах секундантом мосье Гамбетты назван француз.

Прежде всего мы написали с ним его духовную. То было мое предложение, и я настоял на нем. Я объяснил мосье Гамбетте, что не знаю случая, чтобы здравомыслящий человек, собираясь драться на дуэли, не позаботился сначала о своем завещании. Он уверял меня, что не знает случая, чтобы человек, если он в здравом уме, стал делать что–либо подобное. Написав все же духовную, он занялся своим «последним словом». Он пожелал знать, как мне нравится в качестве предсмертного восклицания следующая фраза:

«Я умираю за моего творца, за мою отчизну, за свободу слова, за прогресс и за всеобщее братство людей!» Я находил, что такая сентенция потребовала бы чересчур медленного угасания; она уместна на одре чахоточного, но вряд ли подойдет на поле чести. Мы перебрали с ним немало предсмертных восклицаний; в конце концов я заставил его ужать свое последнее слово до простейшей формулы, и он даже записал ее блокнот, чтобы выучить на досуге: «Я умираю за то, чтобы Франция жила!»Я находил в этом замечании мало смысла, но он знал, что никто не станет искать смысла в словах умирающего; тут важно одно: произвести впечатление. Далее встал вопрос о выборе оружия. Но мой патрон сказал, что неважно себя чувствует, что он и это и все остальные условия дуэли оставляет на мое усмотрение. Итак, я написал нижеследующую записку и отнес ее другу мосье Фурту:

«Милостивый государь! Мосье Гамбетта принимает ваш вызов и уполномочил меня назначить местом встречи Плесси–Пике; время — завтра на рассвете; оружие — топоры.

Остаюсь, милостивый государь, с совершенным уважением, ваш

Марк Твен».

Друг мосье Фурту прочел записку и вздрогнул. Потом повернулся ко мне и сказал по возможности строгим голосом:

А подумали вы, милостивый государь, о том, к чему приведет такая встреча?

К чему же, например, скажите!

К кровопролитию!

Что ж, на то похоже! Ну а вы, осмелюсь спросить, что предлагаете проливать?

Мой ответ сразил его. Он увидел, что сморозил глупость, и, желая поправиться, сказал, что пошутил. Потом добавил, что они с его патроном приветствовали бы топоры, но что этот род оружия воспрещен французским кодексом. Он ждет от меня другого предложения.

Я прошелся по комнате, чтобы как следует поразмыслить, но тут мне пришло в голову, что пушки системы Гатлинг при дистанции в пятнадцать шагов тоже вполне пригодны на суде чести. Эту мысль я не замедлил облечь в форму предложения.