Изменить стиль страницы

Смотри, говорил Менахем, смотри. Та немолодая толстая женщина в парике. Ну?

Жена, заученно отвечал он, не глядя на женщину, трое детей, старший женился на девушке, которая в одной из моих вариаций была любовницей моего соседа, смертельно ревновала его к своей подруге, его жене, и в конце концов подсыпала яд им обоим, но отравилась сама, по ошибке выпив вино не из своего бокала.

— А в другой вариации? — не отставал Менахем.

Сотрудница по работе. В течение десяти лет каждый день надевала новые колготки, чтобы я заметил, какие у нее красивые ноги.

— Ты заметил? — со смешком интересовался Менахем.

Нет, отвечал он без выражения, нет, не заметил.

— А почему?

— Потому что как раз тогда я любил Аниту.

— А вон там, — не сдавался Менахем, — вон там, вдалеке, парень на мотоцикле? Кто?

Служил со мной в одной части, две вариации назад. В каком-то танковом бою то ли прикрыл меня собой, то ли я его прикрыл, не могу разглядеть. В любом случае погиб. Перед смертью просил меня, чтобы я женился на его жене.

— Ты женился?

— Нет.

— Почему?

— Потому что как раз тогда я любил Аниту.

Они ходили по улицам, и через несколько часов таких прогулок плиты тротуара под их ногами начинали дымиться и трескаться от жара его подошв. Менахем брал его под руку, осторожно разворачивал в нужную сторону и вел домой. Дома он освобождал свою руку, закрывал за Менахемом дверь, оставался один и начинал считать камни, летящие с белой горы.

Когда Анита возвращалась, он несколько дней ходил тихий, разглядывая крупные черты ее лица и пытаясь прочесть по ним то, что с ней происходило. Потом успокаивался, забывался и следующие три недели жил почти спокойно.

* * *

Мой отец Яким очень волновался за Шуву, когда тот жил один, поэтому часто посылал меня его проведать. Я каждый раз надеялся, что Анита уже вернулась и вместо жара Шувиных воспаленных окон меня встретил мягкий ветер ее присутствия. Но, как правило, отец точно вычислял тот момент, когда Аниты еще не было, а Шува уже изнемогал, поэтому я никогда не заставал Аниту, я вообще никого там не заставал, только своего дядю, никому не открывающему дверь. Мне полагалось с полчаса постоять на крыльце и порассказывать Шуве о нашей жизни — до тех пор, пока из его окна не доносилось неотчетливое «уходи». Это был сигнал, что он жив и можно отправляться обратно.

— Менахем, — сказал я как-то раз, не выдержав смеси сочувствия и тревоги, наполнявшей мои мозги, — я боюсь, что Шува кого-нибудь убьет.

— Кого ему убивать? — невесело откликнулся Менахем. — Всех, кого мог, Шува уже убил.

— Менахем, я боюсь, что Шува убьет себя.

— Нет, малыш, — засмеялся Менахем, — этого можешь не бояться. Шува не убьет себя.

— Менахем, — не отставал я, — я боюсь, что Шува убьет Аниту.

Менахем неожиданно стал серьезным и положил руку мне на плечо.

— Нет, Ариэль, — сказал он без улыбки. — Шува никогда не убьет Аниту.

— Почему? — спросил я, не обладая его уверенностью.

— Потому что он существует во всех ее вариациях, — ответил Менахем.

— Ты зря беспокоишься, малыш, — сказал мне Менахем через несколько дней. — Единственный, кого Шува может попытаться убить, — это гой из города.

— А гоя из города не жалко? — удивился я.

— А гоя из города так просто не убьешь, — сказал Менахем.

* * *

С того момента, как Анита начала регулярно уходить и приходить обратно, он постоянно ждал, когда все это закончится. Он мог сколько угодно и даже наедине с самим собой делать вид, что уверен в незыблемости конструкции под названием «четыре недели и одна неделя», но под слоями застывшей лавы таилось ожидание. Он видел, что Анита мается, что взгляд ее задумчивых серых глаз становится все светлей — казалось, глаза окончательно теряли свой сильно разбавленный цвет. Она все реже и тише откликалась, когда он ее звал, — или это он ее реже звал? Он боялся нарушить то хрупкое равновесие, которое у них установилось. И когда этому равновесию пришел конец, он нисколько не удивился.

В тот день к нему прибежал, незваный, его брат Эльяким и задал только один вопрос. Эльяким спросил:

— Что она написала?

Он молча кивнул на стол, где лежала записка. На клочке бумаги было написано одно слово: «Надоело».

* * *

Ему нужно было успеть. Все это время он терпел, потому что была Анита и потому что Аните было нужно, чтобы он терпел. После того как Анита окончательно ушла, терпение стало ненужным и бессмысленным, даже вредным. Ему нужно было успеть вписать последнее имя в тот список, который он вел уже давно, начав с той женщины, которая тоже, как и Анита, не улыбалась. Или улыбалась, хотя бы иногда? Он не помнил. Лучше бы не улыбалась. Его раздражали улыбки, раздражали люди, его раздражало все вокруг, почти физически причиняя боль своим существованием. Для того чтобы убить человека, не нужно особенно напрягаться. Наоборот, нужно расслабиться и расслабить те силы, которые постоянно держат в повиновении желание убивать всех, кто не играет твою игру. Он знал, что никогда не сможет убить Аниту и что тем, что делает, убивает себя, — но это был единственный способ показать тем двоим хотя бы край той бездны, куда они сбросили его, соединив усилия. Пока Анита соглашалась с ним жить, он щадил ее, жалея и пытаясь дать иллюзию свободы, в которой она нуждалась. Но теперь, когда она перестала нуждаться в нем самом, он мог освободиться от необходимости ее жалеть. Ему важно было сделать последний шаг — до того как раскаленная красная пена окончательно зальет глаза и весь мир превратится в бурлящий котлован ненависти такой силы, что уже неважно, сколько нелюбимых тобой людей в нем жило. Ничья конкретная смерть ничего не меняет, но есть какие-то вещи, которые нужно успеть. Он хотел успеть уничтожить гоя из города.

На любую работу нужно время. Он совсем перестал открывать входную дверь, прекратил покупать еду (ему теперь не нужна была еда), и камни, с грохотом катящиеся с белой горы, превратились в сплошной раскаленный поток, уверенно давящий гору — до тех пор, пока гора не сравняется с землей или не сойдет с места. Гора подрагивала, но стояла. Камни летели. В его дверь постоянно стучались люди: обеспокоенный Яким; любопытный Ариэль, пытавшийся заглядывать в окна и тонким голосом просивший его откликнуться; сутулый Менахем, который явно сдал в тот год. Скрип ступеней под их ногами был ему хорошо знаком, он без труда различал людей по шагам и не открывал никому из них. Он торопился, опережая красную пелену, все ниже и ниже спадавшую на глаза. Он уже был немолод — его горло сжималось, глаза почти ничего не видели из-за жара, пальцы дрожали, набирая в пригоршни пыль, — но в один из дней, с утра, гора дрогнула и начала оседать. Он успел.

Когда работа была закончена, в дверь постучали. Рука, которой стучали, не была похожа на нервные руки Якима, детские кулачки Ариэля или слабые пальцы Менахема. Это была обычная молодая рука, немного робкая, но уверенная в своем желании стучаться в дверь. Работа была закончена, поэтому прятаться не имело смысла. Он открыл.

На пороге стоял невысокий, худой и кудрявый молодой человек. Менахем назвал бы его мальчиком, а Ариэль — дядей. Он стоял и улыбался устало, как старик.

— Привет, — сказал он. — Я — гой из города.

Ты прости, что я только сейчас, но мне самому нужно было как-то прийти в себя. Ты, наверное, думаешь, что Анита ушла ко мне. Так вот, смотри. — Гой из города развернул на ладони клочок бумаги — так, чтобы с него удобнее было читать. На клочке бумаге было написано знакомое слово: «Надоело». — Вот, Шува, — сказал гой из города, — видишь?

— Вижу, — ответил он, следя за тем, как огненные точки перед глазами сливаются в огненные пятна, вспыхивают и гаснут. — И что?

— Она оставила мне эту записку в ту последнюю неделю, когда жила со мной. Когда она пришла к тебе в последний раз, она уже не собиралась ко мне возвращаться.