Изменить стиль страницы

Дорога из Гросмюлена в Бардиков—одна из самых красивых среди тех, какие ты повидала. Торный проселок по сей день; с одной стороны тянется сплошная полоса кустов, с другой — чистое поле, а иногда огороженные выпасы. В полвосьмого утра Неллн не встречала здесь ни души, лишь поодаль работали на полях люди, мало-помалу они начали с нею здороваться. Ведь очень скоро вся деревня — и коренные обитатели, и беженцы— знала в лицо новую бургомистерскую «барышню».

Ты хоть и не можешь похвастаться памятью землемера, но план Бардикова даже сейчас нарисуешь с закрытыми глазами. Нелли считала, что деревня эта очень красивая. Впоследствии, когда вы побывали там вместе, X, сказал, что она, видимо, как все горожане, поддалась обаянию деревенской романтики. Пожалуй, в этом была доля правды; но деревня изменилась, трудно сказать как, но изменилась — выстроил кой-какие сооружения кооператив, специализирующийся на промышленном производстве молока и говядины, снесены несколько ненужных теперь сараев, на окраине поднялась новая школа-десятилетка. Некогда заиленный деревенский пруд напротив трактира вычищен и углублен, на берегу его расположился дачный поселок. Основные линии плана, в которых Нелли усматривала неизменную натуру Бардикова, были подправлены. В целесообразности этим поправкам не откажешь, но красивее деревня от них не стала.

Со Старого кладбища в Л. вы ушли около одиннадцати. А когда по бывшему Фридебергершоссе въезжаете обратно в Г., служба в бывшей католической церкви Согласия уже закончилась. Теперь название этой церкви не имело бы смысла, ибо все церкви тут католические — целевые постройки, нужные, покуда люди продолжают веровать в бога. Вы едете через вновь отстроенный городской центр — красотой он не блещет, поневоле признаешь ты, — спрашивая себя, почему тезис, что людям следует руководствоваться не верой, но знанием, породил доныне так мало красоты. Ответа не найти, потому что вопрос поставлен неправильно. За его пределами остались характер, объем, направленность и цель этого знания. Ленка предлагает вместо «целесообразность» говорить «человеко-сообразность», до тех пор пока не останется таких, кто видит цель градостроительства — это я только для примера, говорит она исключительно в обеспечении каждого жителя спальным местом. Слишком дорого это обойдется, говорит Лутц, а ты думаешь: сперва бы надо было найти человеку новые цели, сверх его участия в производстве материальных благ, тогда о дороговизне и речи не будет, потому что словом «богатство» станут обозначать не деньги и человеку, богатому в новом смысле, не понадобится прикипать сердцем к автомобилю, чтобы чувствовать себя человеком...

А вот это уже ни к чему, говорит твой брат Лутц. Выбрось ты из головы свои прекраснодушные мечтания.

Похоже, вы, ребята, здорово спелись, говорит Ленка. Или раньше чтение мыслей входило в программу средней школы?

Твоя мама, говорит Лутц, думает о мире, где у людей развиваются лишь потребности, способствующие расцвету личности — душевному и физическому, понятно?

Ленке понятно. Причем до тонкости, объявила она. Иногда она тоже размышляет о таком мире. Что, собственно, дядя имеет против этого возразить?

Я? — сказал Лутц. Да ничего. Просто хочу, чтоб вы учли: развитие идет иначе — к все более полному удовлетворению потребностей, из коих далеко не все «человеко-сообразны», дражайшая племянница. Но людьми они развиваются как заменители той реальной жизни, которой их лишает производственный процесс, каков он покуда есть и должен быть. А кто из чистого озорства сунет в эту машину руку, тому ее оторвет. И дело с концом. Ибо здесь правят суровые законы, а не свободное усмотрение.

Может уж не всю руку сразу, говоришь ты. Мизинчик сунуть, и хватит. Парочку соображений. И не из озорства. Просто ведь так можно и до самоуничтожения дойти.

Изволь, говорит Лутц. Личный риск. Впрочем, думайте, что хотите, вы же все равно «вовне». И обижаться тут незачем. Просто эти дела решаются там, где ваши соображения учесть невозможно. Там слово за специалистами. Душевные муки там в счет не идут.

Что верно, то верно, с Лутцем не поспоришь.

Почему теперь, когда ты записываешь ваш разговор — самую соль многих разговоров — тебе вспоминается фраза врача, который лечил бывших узников концлагерей и узнал от своих пациентов, что многие из них сумели выжить лишь благодаря тому, что впали в состояние полного автоматизма?

Герои? Для нас было бы лучше, выносимее представлять себе эти лагеря как некое место, где жертвы непременно становились героями. Будто достойно презрения — склониться под невыносимой тяжестью. Стоило бы думаешь ты и это опять из области несбыточных мечтаний— говорить в школе и о тех миллионах, которые признали себя побежденными и которых товарищи тоже признали таковыми, о «мусульманах». Стоило бы, думаешь ты, учить и страху перед триумфами людской ненависти; от этого только еще больше станут восхищаться теми, кто ей противостоял.

(Подняв глаза, ты видишь на ручке оконной рамы пестрый шарик. Одна чилийка сделала его в тюрьме из крохотных розочек, слепленных из хлебного мякиша и раскрашенных. Она подарила шарик девочке из страны, что предоставила ей убежище, и сказала: Этот шарик нужно передавать из рук в руки, и каждый раз человеку, сумевшему вдохнуть в другого надежду. Как же тебе хотелось послать его той испанке — Еве Форест, которая писала своим детям из тюрьмы Йесериас; «Зачем мне скрывать от вас, что я много плакала? В слезах еще больше человеческого, нежели в смехе. Я должна напрячь все силы, чтобы просто выжить... Знаю, история складывается из периодов, и мы как раз переживаем такой, который вынуждает человека овладевать техническими знаниями. Но необходимо постоянно помнить об опасности, связанной с однобокой специализацией... Столь же важно воспитывать в людях эмоциональную восприимчивость, впечатлительность, и для этого нет средства лучше, чем искусство, описывающее, отображающее и утверждающее жизнь». Из тюрьмы эта женщина вдохнула в тебя надежду.)

Новая конторщица бургомистра Штегувайта, дом которого стоит первый, если идти из Гросмюлена, смеялась редко и была справедлива. Дату своего рождения она хранила в глубочайшей тайне, понимая, что, если народ узнает ее возраст — шестнадцать лет, — все ее успешные попытки выглядеть старше пойдут прахом. Отросшие волосы она закалывала в пучок, старалась держаться самоуверенно и глядеть сурово. Без авторитета нельзя. Кто его теряет, тот погиб, запомните раз и навсегда. Просители и ходатаи, приходившие в контору бургомистра, встречали там весьма авторитетную персону.

Нелли так и не довелось узнать, каким человек бывает в шестнадцать лет. Она не успела побыть шестнадцати-семнадцатилетией. Честолюбие требовало выглядеть минимум на двадцать и не скомпрометировать себя, не обнаружить слабости. С трудом ее истинный возраст впоследствии отвоевал назад позиции, которые она силой отобрала у него. Но те годы—их нет, и никогда не будет. Вот так и появились потом родители, которые не были молодыми. Рут, Ленка, сами того не зная (а может, и сознательно), объясняют матери неизвестное слово «юность». Учат ее завидовать, смягчая зависть возможностью разделить радость.

(Когда вы поздно вечером приходите домой, у Ленкиной двери лежит листок бумаги. Она нарисовала себя такой, какую видит в зеркале,— очень серьезной. На обороте написано: Да, я опять не сделала математику, опять не убрала комнату, опять не приняла душ. Неужели непонятно, что для меня важно совсем другое? Правильно, в моем аттестате не запишут: «Особо рекомендуется продолжать образование». Ну и что? Вы за это меня прогоните?)

Причины, которые Нелли уяснила себе далеко не сразу, мешали бургомистру Штегувайту насаждать справедливость. Он недомогал, болезнь желудка прямо-таки высосала из него все соки. И пахло от него какой-то кислятиной. А в последние месяцы от ударов судьбы здоровье его вконец пошатнулось. Особенно худо он чувствовал себя перед приближением оккупационных войск, то и дело менявшихся. В одежде, даже в башмаках он забирался от них в постель и дрожащим старческим голосом велел нести горячий кирпич, который его невестка Роземари Штегувайт, в девичестве Вильгельми, специально для этого держала на плите. Кирпич завертывали в тряпки и клали бургомистру на живот. А рядом, в конторе, господин штудиенрат Унтерман наставлял конторщицу Нелли Йордан в том, как надо вести дела и принимать посетителей.