– Теперь тут будем жить? – тихо спросил Митька. Он стоял на пороге и смотрел на окно, за которым шевелилась кленовая ветка.
Мать выжала в ведро грязную тряпку, ладонью отодвинула с глаз чёрную прядь волос и сказала:
– Квартиранта я надумала пустить, сынок… Всё будет веселее.
Голос у матери виноватый, глаза грустные, усталые. Левая бровь подёргивается.
– Это же папина комната, – нахмурился Митька.
– А чего ей пустовать?
– Папина комната, – упрямо повторил Митька.
Мать ничего не ответила. Опустившись на одно колено, она с силой стала тереть тряпкой пол.
– Кто этот квартирант?
– Человек... Наверное, хороший.
Митька слонялся из угла в угол. С матерью больше не спорил, но в душе его поселилась непонятная тревога. О квартиранте он скоро позабыл, но тревога осталась. Митька вспомнил: «Школа!» Так он и не сказал, что ему не велели без матери являться в школу.
Марфа Ивановна тем временем вымыла полы, застелила стол белой льняной скатертью, повесила на окна чистые занавески. «Как старается… – неприязненно подумал Митька и вдруг решил: – Скажу… Про школу скажу».
Мать достала из печки сковородку с жареной картошкой, принесла из сеней молоко.
– Ешь, – сказала она, крупными ломтями нарезая хлеб.
– Неохота, – отвернулся Митька.
Мать бросила вилку на стол, уставилась на сына.
– Не серди меня…
– Мне без тебя в школу не велено приходить, – сказал Митька, исподлобья глядя на мать.
– Подрался?
– Придёшь – узнаешь.
Он ожидал, что мать рассердится, раскричится на весь дом и даже ремнём выдерет, но ничего подобного не случилось. Мать не нахмурилась, не встала из-за стола, даже не посмотрела в угол, где на гвозде, по старой памяти, висел широкий отцовский ремень. Она ела картошку и, кажется, не собиралась Митьку ругать.
– Хочешь, яичек сварю? – сказала мать. – Худой ты… Одни глаза остались.
Она подсела к нему и погладила рукой по голове. Рука ласковая, шершавая.
– Один ты у меня, сынок.
Голос у матери тихий, душевный. И Митька почувствовал, как недавняя злость и недовольство стали улетучиваться. Но он держался, стараясь не поддаваться на ласку.
– Чего вы по ночам на мельнице делаете? – спросил он, постукивая вилкой по сковороде. – Богу молитесь, да?
– Молимся, Митенька.
– А почему трясётесь и орёте страшными голосами?
– Это дух святой нисходит на нас.
– А как он нисходит? С неба, что ли?
– Дух святой везде… И на небесах, и на земле.
– А почему люди его не видят?
Мать взъерошила Митьке волосы, подула на них.
– Две макушки у тебя, сынок… К добру ли это?
У неё снова задёргалась левая бровь, уголки губ опустились, круглый подбородок дрогнул.
– Митенька, родной, окрещу я тебя в новую веру? Вещает мне бог во время святых бдений, что потеряю я тебя, если не примешь водное крещение…
Глаза у матери сначала затуманились, потом влажно засияли. Слеза обожгла Митьке шею. И вдруг жалость острой иглой кольнула сердце. Мать-то у него одна. Никого больше нет. Окреститься… Не хочет он, Митька, никаких дел с богом иметь. Ему и без бога неплохо жилось, пока отец… Окрестись, а потом жизни не будет.
Он вспомнил, как в прошлом году кто-то из ребят на переменке увидел на шее у Анютки Мосиной крестик. Сколько смеху было!
Ребята окружили худую бледноволосую Анюту и давай её дразнить: «Анюта-Монашка в церковь пошла – бога нашла…» Анюта молча стояла в кругу, и тоненькие пальцы её сучили нитку на юбке. К ней подскочил Огурец и хотел выхватить крестик. Анюта зажала в кулак кофту на груди и не своим голосом закричала: «Не трожь! Меня бабка убьёт!..»
Митька помнит её глаза в тот момент: широко распахнутые, и в них ужас. Нет, он не хочет этого… Конечно, он не Анютка. У него бабки нет, а если бы и была, он бы её всё равно не испугался. Да и Огурцу не спустил бы, если бы тот сунулся к нему…
– Небось и крест на шею повесишь? – спросил он.
– Что ты, Митенька! – обрадованно зашептала она. – Никаких крестиков… Бог, он и так видит, кто верит, кто нет.
– А как же у Анютки был… и у всех есть крестики?
– У них есть, а у тебя не будет.
– Это почему так?
Мать бросила растерянный взгляд на ящик комода, где лежала кожаная библия, и сказала:
– У них другая вера, сынок… другой бог, а у нас новая вера, самая правильная.
– У кого у вас? У тебя и у Головастика? – со злостью спросил Митька. – Она набрехала тебе, мам. Она брешет, а ты уши…
Митька недоговорил – мать зажала ему рот рукой и, глядя сразу опустевшими глазами в потолок, зашептала:
– Слышит он… Грех!
– Пускай слышит! – Митька высвободил голову из её рук. – Не хочу креститься… И точка!
Опять день пропал. Судя по всему, мать в школу не собиралась, а без неё Митьке там делать нечего. Сан Саныч твёрдый человек; сказал: «Не приходи один», – значит, всё – не приходи…
Митька, ломая осоку, пробирался к своему камню-валуну. Неприветливый был сегодня камень: мокрый и скользкий. Меж колючих лап старых елей застряли большие клочковатые хлопья тумана. А с реки туман куда-то исчез, растворился, и вода в Калинке словно стала чище, светлее. По воде всё плыли и плыли к запруде вялые листья. Осень раскрасила их по-разному. Юркие берёзовые листочки напоминали маленькие языки пламени. Пятипалые кленовые листья были прозрачно-жёлтыми. Листья осины плыли стайками, и издали казалось, что по реке движется грязно-зелёный островок. Прожили свою недолгую шумливую жизнь листья и вот плывут на своё кладбище – к запруде.
Зашуршала прибрежная осока, кто-то зашлёпал по мелкой воде. Митька лениво повернул голову: к нему с удочкой приближался знакомый рыбак. Штанины брюк он подвернул, белые волосатые ноги потешно подгибались.
Митьке захотелось спрятаться, прыгнуть в воду. После того как он увидел «рыбака» на мельнице, мальчик догадался, для чего ему понадобилось столько свечей. Но было поздно: рыбак заметил его и, приветливо улыбаясь, помахал рукой. Сегодня он совсем другой. Не похож на того, что стоял на коленях и задирал бороду в потолок…
– Тут рыба не клюёт, – сказал Митька. – Вот у запруды – это да!
– Бог с ней, рыбой, – вскарабкался к нему на камень рыбак. – Жалко мне её… Тоже божья тварь. – Он посмотрел своими треугольными глазами на Митьку и спросил: – Что, брат, нос к земле опустил?
Митька с любопытством взглянул на него.
– Вы же всё знаете.
– Знаю.
– Что знаете?
Рыбак положил удочку, ладонями скрутил бороду в тоненький жгут, хитро улыбнулся:
– Мамку обманываешь? Портфель под мышку – и в кусты…
«Знает, – подумал Митька. – Как пить дать колдун…»
Они замолчали. Рыбак нанизал на крючок половину червя и, свистнув удилищем, забросил.
– Божья, говорите, тварь, – угрюмо усмехнулся Митька, – а ловите…
– Ловлю, брат, – сказал рыбак. – Занятное это дело. Грешен, люблю.
Он с серьёзным видом посмотрел на Митьку и сказал:
– Это что у тебя?
– Где?
Рыбак небольно прищемил пальцами Митькин нос:
– Поди ж ты, нос! А я думал, пуговка от штанов…
Митька хотел было сказать: дескать, на себя посмотри: отрастил волосищи, как тётка какая-нибудь, и думает, хорошо, но сдержался. Странно шутит дядя… Чудак какой- то! Спереди – мужчина, а сзади – женщина. Ясно, поп. Чего же он тогда на мельнице делал? Митька совсем запутался: попы в церкви служат, у них чёрные до пят платья, а этот и на мельнице был в своём пиджаке. В полосочку.
– Как звать-то вас? – спросил Митька.
– А зачем тебе?
– Да так… Вместе рыбачим.
– Зови дядей Егором.
– Эй, дядя… Егор! – воскликнул Митька. – Поплавок.
Рыбак пружинисто приподнялся с камня, резко качнулся вперёд. Штанина на его ноге ещё выше задралась, и Митька увидел чуть повыше колена синюю татуировку: женскую голову и крупную надпись: «Жизнь отдам за Марусю».
«Нет, не поп… – подумал Митька. – В бога верит, а не поп…».
Дядя Егор между тем выдернул из воды крупного краснопёрого окунька и стал суетливо снимать его с крючка. Окунь мельтешил хвостом, бился в руках. Он уже успел наживку с крючком заглотнуть. Рыбак с силой дёрнул, и крючок вместе с рыбьими потрохами вывалился. «Как же, рыбу жалко… – про себя усмехнулся Митька. – Ишь, рвёт с мясом…»