– Я помню, как в тридцать четвертом году, после спасения челюскинцев, вы приплыли на специальном пароходе в Казань. Вас тогда было трое героев – Ляпидевский, Доронин, вы и человек десять челюскинцев. Я тогда учился в Казани в речном техникуме, в летную школу не удалось поступить. А как хотелось стать таким летчиком, как вы!.. Мечта осуществилась позднее, когда прозвучал по всей стране лозунг: «Комсомолец – на самолет!» Я стал истребителем. Только не очень долго пришлось летать на «ястребке»… Когда-нибудь расскажу…

В другой раз мы встретились в Горьком и решили пойти вместе посмотреть фильм «Судьба человека».

Во время демонстрации картины Девятаев не произнес ни слова, а когда кончился сеанс, долго сидел задумавшись, прежде чем сказать:

– Давайте посмотрим еще раз!

После просмотра, опять молча, мы пошли к пристани.

– Очень правильная картина! – сказал наконец мол спутник. – Правда, на самом деле было еще страшней! Видел я… и таких Соколовых встречал…

Почувствовав, что Михаилу Петровичу хочется поделиться нахлынувшими воспоминаниями, я стал осторожно задавать наводящие вопросы.

– Я много, очень много видел, – тихо говорил он, медленно подбирая слова, что ему было совсем несвойственно. – Видел, как люди умирали под ногами эсэсовцев, в грязных бараках. Видел, как голодные ползком подбирались к мусорным ящикам в надежде схватить горсть картофельных очисток, а гитлеровцы открывали по ним огонь с вышек. Видел, как травили людей собаками, вешали, расстреливали… И, представьте себе, в аду, который не под силу описать даже Данте с его великим талантом, я особенно полюбил жизнь и людей. Палачей на свете не так уж много. А люди вообще добры…

Некоторое время мы не разговаривали. Потом, не в силах, видно, молчать, он опять начал:

– Все началось у меня с тринадцатого… Роковое это для меня число. Я родился тринадцатым ребенком в вечно голодной, бедствующей семье в глухом мордовском селе Торбеево… Тринадцатого июля сорок четвертого попал в плен. Я служил тогда в дивизии Покрышкина. В этот день наши летчики сбили двадцать самолетов врага, из них четыре лично уничтожил командир дивизии. Я тоже сбил «мессершмитт», но был ранен… Прыгнул с парашютом из горящего самолета и очнулся на дне глубокой воронки. Рядом со мной лежало еще трое летчиков. Не успел я спросить, где мы находимся, как увидел немецких автоматчиков, карауливших нас… Тринадцатого августа совершил свой первый неудачный побег из плена. Группа заключенных, в том числе и я, сделала подкоп под стеной, окружавшей лагерь Кляпкенигсберг, выбралась наружу… но нас быстро нагнали сторожевые собаки…

– Закурим? – спросил я.

Михаил Петрович взял из предложенной мною измятой пачки сигарету. Она была надорвана и, казалось, как ни старайся, ее не раскуришь.

– Бросьте эту! Возьмите другую!

Девятаев отрицательно качнул головой, бережно оторвал от конца сигареты крошечный лоскуток папиросной бумаги и, послюнявив его, заклеил трещину. Потом он, щелкнув зажигалкой, не спеша прикурил и, пыхнув раза два дымком, удовлетворенно улыбнулся:

– Разве можно бросать невыкуренную папиросу! Грех это непростительный… Помнится, как сигаретка чуть ли не жизнь мне спасла.

Был он тогда уже старый хефтлинк, то есть заключенный. Хорошо знал лагерные порядки, а все-же нарушил их – набил одному мерзавцу морду.

В детстве Мишка Девятаев был редкостным драчуном, а когда вырос, никогда рукам воли не давал. Очень мягкий по характеру, он просто не представлял себе, как можно ударить человека. А тут сердце не выдержало. Был в их бараке некий Костя, здоровенный детина и страшный подхалим. Он служил во флоте и в самом начале войны попал в плен. Как-то вечером Костя стал откровенничать:

– Родина! Девочки в школах пишут на эту тему сочинения. А мне все равно – где родина, лишь бы были деньги, вино, да все такое…

Девятаев, услышав эти разглагольствования, подскочил к Косте и дал ему в зубы. Тот сплюнул кровью и заорал. Тотчас в барак ворвались эсэсовцы.

Еще не было случая, чтобы лагерник выдерживал наказание, к которому был приговорен Девятаев. Оно называлось «Десять дней жизни». Это значило, что десять дней подряд заключенного будут нещадно бить и пытать. Но Девятаев стал исключением из общего правила. Он выдержал.

Его били кулаками, резиновыми дубинками, палками, били по голове, рукам, спине… Его топтали ногами. Били утром и вечером…

Окровавленный, весь в синяках и ссадинах, он ценой огромного напряжения воли доходил, а иногда доползал до своего места в бараке.

На седьмой день экзекуции Девятаев привалился к барачной стене и долго молчал, стиснув зубы. Потом хрипло попросил:

– Закурить бы?

Тогда товарищ взял свою самую ценную вещь – пушистый шерстяной свитер, доставшийся ему в «наследство» от умершего соседа по нарам, и пошел в барак, где жили заключенные французы. Он выменял за свитер две сигареты.

Девятаев глубоко затянулся. Все пошло колесом перед глазами. Он накурился до сладкого головокружения и приободрился, силы начали возвращаться к нему.

А на следующее утро его снова били.

– Если ты нашел окурок – неси его в барак, пусть товарищи затянутся по разочку. Если тебе попалась картофелина – режь ее на столько частей, пусть каждый пожует хоть кусочек, – вспомнил Михаил Петрович основной закон лагерного братства. – Всем, что у тебя есть, делиться с товарищами… А вы говорите – брось сигарету…

Это случилось в лагере Заксенхаузен, в двадцати километрах от Берлина. Гитлеровцы построили здесь огромную фабрику смерти, где беззащитных узников ежедневно расстреливали, душили газом, травили новыми ядовитыми веществами, сжигали в крематориях. Заксенхаузен, в котором находилось центральное управление всеми концлагерями Европы, был чем-то вроде лаборатории новых средств массового умерщвления людей. Зловещий опыт Заксенхаузена изучали и перенимали «фюреры» гитлеровских концлагерей в Германии и Польше, Эстонии и Чехословакии.

Сюда за высокие монастырские стены и несколько рядов колючей проволоки, где возвышалась высокая труба крематория, из которой круглые сутки валил черный, жирный дым, доставили под усиленным конвоем трех смертников – трех советских летчиков. Их присоединили к большой группе невольников и погнали в баню. Перед «санобработкой» каждому выдавалась бирка с лагерным номером. Парикмахер, тоже военнопленный, взглянул на карточку, в которой была указана причина заключения Девятаева в Заксенхаузен:

– "За организацию побега", – сказал он по-русски с мягким вятским выговором: – За это – крематорий! – И, подумав немного, добавил: – Ничего, не робей, браток! Может, выручим! – Взял он бирку, ушел куда-то, но скоро вернулся с другой. – Твой номер теперь 3234. Тут один сейчас умер. Вот это его бирка. Запомни свою новую фамилию. Теперь ты – Никитенко…

Заключенный № 3234 затерялся среди других узников в одном из шестидесяти семи приземистых, похожих на конюшни, бараков Заксеихаузена. Затерялся для тюремщиков, но не для своих.

Подпольщики обратили внимание на пленного летчика – человека с крепкой, упорной натурой, горячего и сильного характера. Они увидели в нем надежного товарища.

В лагере, где, казалось, палачи убили все живое, шла борьба и действовала подлинно интернациональная подпольная организация, в которую входили узники из разных стран. Русским коммунистам из советского барака удалось связаться с немецкими коммунистами-подпольщиками, работавшими в шрайбштабе – лагерной канцелярии. Им сообщили, что заключенного № 3234 желательно включить в список отправляемых работать на какой-нибудь аэродром. Заксенхаузен был своего рода биржей рабов XX века. Отсюда отправлялись рабочие команды невольников на военные заводы, каменоломни, шахты, аэродромы.

Товарищи решили, что пленному летчику лучше всего находиться поближе к самолетам!

И вот Никитенко-Девятаев трясется в товарном вагоне эшелона, идущего на север, к Балтийскому морю… Впрочем, куда направлялся транспорт в пятьсот заключенных, он тогда не знал.