Изменить стиль страницы

Самолет Крузе мал, его очень трудно заметить среди множества разводьев.

Мошковского справедливо считают крупным специалистом по парашютам. Он настолько точно все рассчитал, что три парашюта легли около самого самолета. Сбросив бензин, кайла, лопаты, Головин вернулся обратно.

Через несколько часов Крузе прилетел на Рудольф и сел около зимовки.

Решив закаляться для предстоящей жизни на полюсе, механики отказались от теплого помещения. Они раскинули палатку на аэродроме и поселились в ней.

– Здесь, - уверяли они, – воздух чище, чем на любом курорте, и не так шумно, как на зимовке. А главное, мы всегда около самолета и в любую минуту можем приготовить его к вылету.

Истинном же причиной их переселения было увлечение лыжами. На зимовке лыжным спортом увлекались многие: один Папанин его недолюбливал. Как-то он заметил Ширшова, спускавшегося с купола на лыжах, и тут же категорически запретил ему кататься даже по ровному месту.

– Ничего со мной не случится!-возражал Ширшов. – Что я – не умею ходить на лыжах?

Папанин, видимо, только и ждал этого и сразу же разразился целой тирадой.

– Ты что о себе воображаешь?-кипятился он.-Разве Мазурук хуже тебя ходит на лыжах, а вот лежит с растянутыми связками. Аккуратов тоже неплохо ходит, а я сам видел, как он чуть не разбился о камни.

Еще недавно наши лыжники, когда ветер дул с зимовки на купол, привязывали к стропам парашюта длинную веревку и, ухватившись за нее, со скоростью ветра поднимались на аэродром.

Однажды Папанин набросился и на меня.

– Надо запретить эти цирковые номера, - кричал он, указывая на товарищей, распустивших парашют для катания.-Разве это дело? Их может унести чорт знает куда.

– Это же очень весело, зачем лишать людей большого удовольствия?-сказал я, но в душе вполне согласился с его доводами. В дальнейшем Отто Юльевич категорически запретил этот ненужный и опасный спорт.

На Рудольфе часто менялась не только погода, но и характер снега. Сегодня лыжи скользят прекрасно, с маленького склона летишь так, что не успеваешь тормозить палками. А на другой день едва передвигаешь ноги.

При температуре от трех до шести градусов ниже нуля снег становился рыхлым, и лыжи скользили плохо. Еще хуже они скользили, если выпадал снег. В такие дни лыжники говорили: «Нашим тяжелым машинам не подняться». Когда же солнце пригревало и снег на поверхности немного оседал, а потом ударял мороз в десять-пятнадцать градусов, на лыжах трудно было удержаться.

– Вот бы в такую погоду лететь!-с восхищением говорили тогда наши спортсмены.

Утром семнадцатого мая небо начало проясняться. Не теряя ни минуты, Головин пошел на разведку.

В тот день снег был настолько рыхлым, что пилоту пришлось дважды брать разбег. Нас охватило беспокойство: как же оторвутся сильно нагруженные корабли?

Минут через сорок Головин запросил командование:

«Впереди высокая облачность, лететь выше или возвращаться?»

Пока мы совещались, погода на Рудольфе успела испортиться. Шевелев дал распоряжение немедленно вернуться. «Идем обратно, видим землю», - тотчас радировал Головин.

Мельников выложил посадочное «Т» и приготовил костер.

Прошел час, а Головина нет. Мы принялись запрашивать его о местонахождении самолета. Работу нашего радиста неожиданно прервал радист Головина Стромилов; он просил дать зону, а через две-три минуты попросил пеленг.

«Начинается, - подумал я.-Сбились. Вероятно, они видели не Рудольф, а Белую Землю».

Погода становилась все хуже. Над морем появился туман. Купол закрыло. Мы приготовились к приему самолета внизу, на маленьком аэродроме.

Густая серая облачность опускалась ниже и ниже, точно хотела прижать нас к самой земле.

Прошли четыре долгих часа. Мы с Марком Ивановичем сидели в радиорубке. На запросы Головин не отвечал. Вдруг к нам вбежал Дзердзеевский:

– Летит!

Мы стремглав выскочили из дома.

Со стороны острова Джексона доносился шум мотора. Рассчитывая увидеть самолет, я взобрался по перекладинам на столб метеостанции. Но море закрыто густым туманом, самолета не видно.

Звук нарастает, он идет прямо на нас. Вот-вот машина вынырнет из тумана.

Затаив дыхание, прислушиваемся к гулу моторов, он уже совсем близко… и вдруг отклоняется влево.

Все тише гудят моторы. Теперь мы слышим их не на севере, а на западе.

– Передайте ему скорей, – неистовым голосом кричит Шевелев, - что он уходит от Рудольфа на запад. Пусть развернется на сто восемьдесят градусов и смело летит на нас!

Но самолет все продолжает удаляться и, наконец, совсем затихает.

– Почему он молчит?-взволнованно спрашивает Марк Иванович.

До боли стиснув зубы, я растерянно гляжу в серое марево тумана.

Возникают мысли одна тревожнее другой.

Неожиданно Стромилов сообщает:

«Идем на посадку, слушайте нас на волне 600 метров и на короткой аварийной станции».

– Марк Иванович!-невольно воскликнул я, схватив за руку Шевелева, - пусть они поломают машину, только бы сами не разбились…

На зимовке замерла жизнь. Люди двигались неслышно, разговаривали шопотом. Каждый громкий звук вызывал раздражение.

В радиорубке толпились люди; молча, напряженно прислушивались они к репродуктору.

Каждый боялся признаться себе в том, что надежд на сообщение от Головина больше нет. Я не решался смотреть на соседа, чтобы не выдать свои тяжелые, тревожные мысли.

Только один человек среди находившихся в рубке – радист Богданов – все время напряженно работал.

Мы следили за его руками, осторожно регулировавшими приемник, ловили малейшие изменения в его лице.

Порой казалось, что перед пристальным взором Богданова раздвигаются стены зимовки, что он видит весь земной шар и не может не видеть льдины, где сидит Головин. Случайный шорох в репродукторе заставлял нас настораживаться:

– Они?..

– Нет, – разочарованно отвечал Богданов, - это мыс Челюскина вызывает Диксон.

И снова мучительное ожидание, тягостная неизвестность…

Вдруг Богданов весь собрался в комок, подрегулировал приемник и застыл. Прошли секунды, показавшиеся вечностью. Богданов поднял руку и шопотом сказал:

– Они! Стромилов зовет!

Мы оцепенели. Но промелькнуло мгновение, и все, вскочив со своих мест, кинулись к радисту.

– Сели?..

– Как?..

– Благополучно?..

Богданов взмахом руки остановил поток наших вопросов:

– Не мешайте!.. Стромилов только вызывает. О посадке не говорит ни слова. Спрашивает, какова слышимость.

Но мы не унимались:

– Узнай, как они сели.

– Все ли живы?

– Цела ли машина?

Богданов ответил Стромилову, что слышимость хорошая, и передал наши вопросы.

Прошла минута, вторая, третья…

– Ну, что?-снова накинулись мы на радиста.-Как они сели?

Богданов пожал плечами:

– Стромилов спрашивает, на какой волне мы будем работать.

– Да чорт с ней, с волной! Спроси, все ли благополучно.

«Все ли благополучно?»-отстучал радист.

Мы с возрастающим нетерпением ждали ответа, но услышали новый вопрос:

– А какой тон?

Это возмутительное спокойствие начинает выводить из себя. По нашему настоянию Богданов в третий раз запрашивает о посадке.

Стромилов отвечает:

«Командир корабля Павел Головин сидит верхом на ропаке и пишет радиограмму. Подождите, сейчас кончит».

Нашему негодованию не было границ. Спокойствие Стромилова говорило о том, что все живы. Это, конечно, главное. Но нельзя же так испытывать терпение товарищей!

Наконец, пришла исчерпывающая радиограмма. Головин сообщал, что, боясь налететь на возвышенность, он решил сесть. Так как внизу и впереди мелькал пятибальный мелкобитый лед, это долго не удавалось. В конце концов летчик нашел более или менее подходящую льдину, убрал газ, выключил моторы и пошел на посадку. Самолет сильно запрыгал по ропакам, потом остановился. Машина оказалась настолько прочной, что, несмотря на сильные толчки, при осмотре не было обнаружено никаких повреждений. Судя по нашим радиограммам, которые Головин не смог прочесть в полете, люди находились недалеко от Рудольфа. Бензин у них был. С улучшением погоды Головин предполагал вернуться на базу.