Когда мальчику минуло четырнадцать лет, отец его стал жертвой уличного происшествия: ушел из дома после обильного завтрака, ругая на чем свет стоит Джона Нокса, [2]а вернулся незадолго до обеда — на носилках, мертвый. Справедливое возмездие! Однако вдова после первых дней оцепенения впала в отчаяние, слишком поздно обнаружив, что ее единственной опорой был этот упрямый приверженец папской непогрешимости, и, как это ни мало правдоподобно, дала, так сказать, обратный ход всей своей жизни. В чем заключалось это для нее лично — несущественно, но для сына новообращение вдовы возымело важное последствие: она взяла его из местной школы и отправила в иезуитский колледж в Хэссок-Хилле.

Святые отцы отнеслись к Данну с величайшей бережностью и предупредительностью; после того как его приняли в колледж, мудрый старый директор, прищурившись, посмотрел на него и сказал своим коллегам: «А теперь, во имя Бога, оставьте этого мальчика в покое». Ничего не могло быть лучше того неназойливого, поощрительного отношения, которое он здесь видел, но ему было уже пятнадцать лет, а начало было положено раньше. Данн никогда не жил общей жизнью со своими товарищами по колледжу. Замкнувшись в себе, он один отправлялся на футбольные матчи в отдаленные части города или прокрадывался в бильярдные заведения в нижней части Хэссок-Хилла и часами сидел там, не сводя глаз с зеленого сукна, — его взволнованное серьезное лицо, как луна, светилось в табачном дыму. Он любил игры, хотя никогда ни во что не играл, а его познания по части рекордов и достижений в любой области спорта были поистине энциклопедичны. Поскольку он обладал известным литературным талантом, отец Мергент, учитель английского, подстрекнул его к писанию статеек о спорте для журнала, выпускавшегося в колледже. По окончании колледжа Данн, тихий, немного меланхолический юноша, получил благодаря посредничеству своего преподавателя должность в «Уортлийской хронике», ежедневной газете с не слишком большим тиражом, но вполне независимой и пользовавшейся отличной репутацией.

Последующие несколько лет его жизнь протекала спокойно, без всяких событий. Он выполнял различные поручения, делал вырезки, собирал материал и в редких случаях писал отчеты о местных спортивных событиях. Его первая заметка в «Хронике», которую он вырезал и заботливо хранил, была помещена в самом низу страницы.

Впрочем, позднее ему стали давать и более сложные задания, например, отчеты о ватерполо в плавательном бассейне или о состязаниях по боксу, и мало-помалу все стали замечать, что он вполне пригодный человек, умеющий с незаурядной живостью оценить событие, точный и яркий в своих зарисовках. В день нового года — ему было тогда всего двадцать пять лет — он неожиданно получил почетное задание написать отчет о самом значительном из всех спортивных событий — футбольном матче местных команд, ежегодно собиравшем несметные толпы народа и сводившем с ума добрых две трети населения Уортли. Из ложи для почетных гостей Данн продиктовал по телефону целых два столбца, а на следующее утро принес очерк. В этом очерке описывался не матч как таковой, а всего лишь один инцидент, происшедший во время игры.

В тот же день Джеймс Мак-Ивой, главный редактор и владелец «Хроники», вышел из своего кабинета со статьей Данна в руках. Характерной особенностью Мак-Ивоя было то, что он никогда никого не «требовал» к себе. Он просто сел рядом с Данном за его рабочий стол.

— Что это значит? — осведомился он, похлопывая по статье своим пенсне. — Я жду от вас репортажа о футбольном матче, а вы преподносите мне историю о молодом полузащитнике, которого стукнули по голове. Пока он лежит без сознания, вы показываете тридцать тысяч человек, жаждущих его крови, и другие тридцать тысяч — готовых разорвать в клочья центр нападения противника. Вы повествуете о выкриках, поношениях, о боевых схватках между болельщиками, о бутылках, брошенных в игроков, о судье, которому разбили щеку… иными словами, рисуете футбольный матч в джунглях, расовую и религиозную нетерпимость, от которой покраснел бы эскимос в своей ледяной хижине…

— Очень сожалею, — пробормотал Данн. — Я запустил машинку. И вот что получилось.

Мак-Ивой молчал, размышляя о странном противоречии: этот молодой человек, неуклюжий и застенчивый, который не умеет вставить слово в разговор и даже под страхом смерти не мог бы рассказать хороший анекдот за столом, на бумаге блестящ и многословен, — гейзер, бьющий могучей струей, извергающийся вулкан; к тому же все, вышедшее из-под его пера, глубоко прочувствованно, полно экспрессии, способной захватить рядового читателя, до глубины души его взволновать, заставить смеяться и плакать.

Мак-Ивой встал.

— Это самая дрянная статья за весь год. Завтра она пойдет на первой полосе. — Данн в недоумении на него воззрился, а тот с улыбкой добавил: — Я хочу, чтобы вы пришли ко мне ужинать в воскресенье.

В этот момент кончилась связь Лютера Алоизиуса Данна со спортивным миром и началась его подлинная карьера. Мак-Ивой первым делом направил его в полицейский суд, где Данн узнал еще много интересного относительно инцидента, который так удачно воспроизвел. Затем он стал разъезжать по стране, поставляя «Хронике» очерки не менее чем на полполосы. Поскольку комедия с именем больше не была тайной, Мак-Ивой придумал великолепный псевдоним для лучшего своего репортера. Отныне Данн неизменно подписывался: «Еретик». Серия его статей под названием «Жгучие вопросы», за которой последовала другая: «И еще более жгучие — ныне на повестке дня», привлекла к себе внимание самых широких слоев населения, не говоря уже о том, что Данн умудрился дважды навлечь на себя обвинение в диффамации, которое газета сумела отклонить. Количество подписчиков резко возросло, так же как возросла дружба между Еретиком и главным редактором, перешедшая в родство в 1929 году, когда высокая и статная сестра Мак-Ивоя Ева, уже давно останавливавшая на Данне взгляд своих ясных и чистых глаз, стала наконец его женой.

Этот брак, хотя и не излечивший Данна от пристрастия к пиву и поношенной одежде, оказался весьма удачным: плодом его явились две дочки, втайне обожаемые отцом. Ева была славной женщиной с лебединой шеей и прочной любовью к бусам из слоновой кости, лавандовым саше и длинным серьгам. Данн предоставил полную свободу своей жене, и поскольку она была глубоко религиозна, то он вместе с дочками неизменно сопровождал ее к обедне, как положено в благочестивых семьях. Проповедник церкви св. Иосифа не раз ставил эту семью в пример другим прихожанам. Но душе Данна претили церковные обряды — видно, еще в детстве что-то в нем надломилось. Он придавал мало значения внешним формам, считая, что сердце человеческое куда важнее. Его девиз — будь у него таковой — гласил бы: «Жить и давать жить другим». Он всегда стремился исправить зло, всегда был готов ринуться на защиту обиженного.

Эта врожденная чувствительность сделала его чрезвычайно ранимым, и потому даже в сорок лет он, по существу, остался таким же нелюдимым и застенчивым, как в юные годы. Данн не терпел, чтобы его хоть в какой-то мере считали «поборником высокой морали», носителем правды. Он же просто газетчик, честно делающий свое дело. Поэтому он напустил на себя некий защитный налет меланхолического цинизма и принял скучающий вид, нередко свойственный людям его профессии. Все это было позой, которая никого не обманывала, разве что самого Данна. Дело в том, что из-под жесткой кожи постоянно проглядывали заплатки сентиментальности, но добрый малый не замечал этого и, наподобие страуса, чувствовал себя в безопасности.

Его дружба с Леной имела уже некоторую давность. Весь прошлый год по дороге в «Хронику», помещавшуюся на Арден-стрит, он заходил к ней в кафетерий выпить кофе с булочкой. Поэтому, когда она поздним вечером, после ареста Пола, пришла к нему в Хэссок-Хилл, он понял, что творится в ее душе, и со вниманием ее выслушал. И все-таки на следующее утро, идя с нею в полицейский суд, считал это начисто бессмысленным предприятием. Однако то, что он там увидел, поколебало его уверенность. А затем он услышал рассказ Пола, исполненный глубокого страдания, несомненно правдивый, без единой фальшивой нотки от начала до конца.