Нет, нет, я так и не вынул этот кубарь из убежища в своем скромном, давно прогоревшем театре. Не вынул и тогда, когда несколько дней спустя по дороге в школу увидел, как бледный долговязый сын Финкельштейна заколачивает витрины шероховатыми досками, и когда после этого услышал в школе, что старого Якоба Финкельштейна увезли из города и его, может быть, уже нет в живых, потому что он обсчитывал многих покупателей.
Сперва я чуть не обрадовался, услышав эту новость, которую рассказывали шепотом, по секрету. Потом волна страха снова нахлынула на меня. Я подумал, что, может, именно моя хитрая кража нарушила четкую калькуляцию финкельштейновской торговли. Я был уверен, что именно мой проступок заставил старого добропорядочного Финкельштейна пойти на преступление, за которое его арестовали среди ночи, избили сильные, крепкие люди в черной форме, увезли в палаточный лагерь — для меня все лагеря были тогда палаточными — и предали позорной смерти. Лишь много спустя я понял, что имя человека, на чьей совести лежат муки и смерть старого Финкельштейна, — это вовсе не мое имя, а то, которое все бойко выкрикивают теперь вместо приветствия, задрав руку. Но к тому времени мы уже перебрались на другую улицу, а мой кукольный театр вместе с кубарем и прочим барахлом, которое осознаешь как барахло лишь по строгому счету переезда, были раздарены подрастающим соседским детям».
— Разрешите вам помочь? Вы, кажется, не можете найти то, что вам нужно. Матушка случайно не дала вам с собой список покупок?
Энсен вздрогнул, когда на него посыпались эти вопросы. Он увидел подле себя кассиршу, но теперь она не чистила ногти уголком билета, а глядела на него, склонив голову к плечу, и во взгляде ее читалось насмешливое превосходство женщины, наблюдающей, как неуклюже хозяйничает на кухне мужчина. В ее речи проглядывали бойкие интонации, присущие семнадцатилеткам, когда они сидят в молочном баре, потягивают что-нибудь через соломинку и демонстрируют друг перед другом свою осведомленность в житейских вопросах.
«Скажи что-нибудь», — внушал себе Энсен. И он сказал:
— У вас есть кубари?
— Ку-убари? — Девушка задумчиво сморщила носик. — А это… средство питания?
— Нет, нет, скорее средство существования, да, существования. Для меня, к примеру.
«Надеюсь, мне удастся наконец удрать с этой выставки продтоваров», — подумал Энсен.
Ему чудилось, будто под мышкой у него уже торчит банка рыбных консервов, как раз там, где в вестернах мужчины со свирепым взглядом прячут свои удалые кольты. Энсен так ясно ощутил прикосновение банки, что накрепко прижал к телу правую руку.
— Кубари? У нас есть «наполеон», есть «отелло» и еще сладости в этом же духе. А как они выглядят, ваши кубари?
— Кубари — это такие игрушки, — сказал Энсен. — Маленькие, пестрые, их можно запустить, и они будут долго крутиться, если только…
— Так это, наверно, юла? — спросила девушка.
— Нет, это кубарь, — сказал Энсен.
— Чего нет, того нет. Во всяком случае, здесь, в торговом зале. Но я могу позвонить на склад, если вам так нужно.
— Не стоит, — сказал Энсен.
— Жаль.
— Почему жаль? — спросил Энсен.
— Потому что я была бы рада помочь вам, — сказала девушка.
— Спасибо, — ответил Энсен. — А я был бы рад воспользоваться вашей помощью.
«Хорошо сказано», — подумал Энсен. Снова мимо него промаршировали банки с огурцами, и он очутился на улице. Тут ему пришло в голову, что он не сказал девушке «до свиданья». Он вернулся к стеклянной двери и в лабиринт тропок между продуктами выкрикнул свое «до свиданья». Выкрикнул, как собирался: четко и убедительно. А потом он подумал: может, это снова открыли лавку Финкельштейна? Те из семьи, кто остался в живых? Эх, надо бы спросить.
Иссоп через два «с»
Лицо Иссопа отличалось вызывающей четкостью резьбы. Резец господа бога нашего прошелся по нему с большим размахом. Так, в области носа он оставил куда больше строительного материала, чем требовалось, а затем отделил и подчеркнул эту область с помощью глубокой зарубки. Недобор в области подбородка с лихвой искупался размерами ушей, особенно правого. Рыжеватые волосы напоминали обтирочную ветошь, в них захлебнулась не одна атака, предпринятая гребешком матери.
Но Иссопу и в голову не приходило препираться со своим творцом из-за таких пустяков. Возможно, творец предусмотрел последующие усовершенствования. Возможно, ювелирная отделка только начинается через два-три года убогой земной жизни? И наконец, возможно, что человек, вооружась красками и наждачной бумагой, должен сам порадеть о более или менее удачных исправлениях своей внешности. Бывает и так, в чем Иссоп очень скоро мог убедиться.
Спору нет, умеренная резкость профиля приличествует лицам мужского пола — в принадлежности Иссопа к которому никто не усомнился бы даже и без разъяснений повивальной бабки — и даже красит их, но красит лишь по достижении того возраста, когда от природы присущая отдельному человеку страсть преследовать и убивать совпадает с мудрыми установлениями государства. Дитя же, покуда оно дитя, должно иметь носик пуговкой, прелестное личико и не обнаруживать сходства со старшим братом индейского вождя по имени Сидячий Бык. Словом, тот, кто, склонясь над коляской Иссопа, без зазрения совести уверял, будто мальчик чудо как мил, просто хорошо относился к его матери. И обрадованная мать убаюкивала сына и себя убеждением, что каждый первенец должен быть вот так же неладно скроен, дабы задачи продолжателя рода не утомили его раньше времени. Отец же понимающе улыбался, благо сам выглядел с фасада весьма внушительно и имел такую же зарубку на переносице. Одного не хватало отцу — изъянов в направлении взгляда, каковые очень скоро были обнаружены у Иссопа, когда тот разглядывал обезьянку, опередившую на подступах к нему остальной мир. Обезьянка эта, купленная в мелочной лавке Якоба за несколько пфеннигов, свисала с козырька высокой коляски Иссопа и приплясывала у него перед глазами. Глаза мальчика плясали вместе с обезьянкой, причем один из них плясал так лихо, что показывал куда больше белка, чем положено обыкновенному глазу. Короче говоря, Иссоп косил. Родители его поспешили устранить этот недостаток с помощью очков. И если требовались еще какие-нибудь дополнительные средства, чтобы стереть с лица Иссопа последние следы детскости, то лучшего, чем это устройство в стальной оправе, нечего было и желать. Существо, которое в те годы ковыляло от стула к стулу и даже совершало первые выходы во двор, напоминало скорее лягушонка, нежели тех цветущих младенцев, которые с пачек «Геркулеса» подбадривают улыбками охочих до замужества девушек и нерешительных холостяков.
Иссоп в тот период не пекся о своей внешности, он лишь глубокомысленно осознал, что отныне сидит, стоит и ходит в стеклянном доме. Будучи от природы склонен к размышлениям, этот маленький старичок пытался постичь удивительный факт: с одной стороны, он пребывал в мире, с другой же — был отделен от него стеклянной стеной. А постигнув это, больше ничего не принимал на веру. И пусть стальная оправа ограничивала поле его зрения, зато взгляд его тем упорнее концентрировался на предметах, которые благодаря линзам казались больше, чем на самом деле. Это пугало — при виде собаки, но и радовало — при виде кусочка мяса, ненароком попавшего на их обеденный стол.
Помимо всего прочего, очки надежно защищали голову. Надобно заметить, что мать Иссопа отличалась вспыльчивостью. Как только Иссоп вырос, вернее, дорос до края стола, она частенько награждала его затрещинами. Очки крепко сидели в зарубке на переносице. За уши, формой и размером напоминавшие молодые листья ревеня, столь же крепко держались стальные дужки. Тем не менее Иссопу удалось установить, что, если самую малость приспустить очки с переносицы, а силу удара слегка смягчить движением головы, очки летят через всю комнату. В этих случаях испуганная мать бросалась за ними, потому что очки стоят денег, деньги же у них в доме не водились, хотя отец был неустанно занят добыванием оных, рисуя плакаты, развозя хлеб, а зимой еще вдобавок подрабатывал продажей чая.