Не верилось, что здесь когда-то гремела жестокая война, по дорогам бродили каратели в немецкой форме, вынюхивая следы партизан. А сколько на этих полях, в лощинах безымянных могил! Вон на границе гречишного и пшеничного полей возвышается холм, напоминающий своими очертаниями солдатскую каску...
Никиту Борисовича Катышева он отыскал возле приземистой, крытой новым шифером бани, он сидел, широко раздвинув ноги, на низкой деревянной скамейке и плел из ивовых прутьев бельевую корзину. Половина ее уже оформилась, а вторая напоминала распущенный павлиний хвост из торчащих во все стороны длинных прутьев, Благообразный старичок с окладистой бородой и живыми глазами ловко перегибал гибкие прутья, причудливо соединяя их и протаскивая в широкие петли. Пахло лозой и еще чем-то горьковатым. На Шорохова он взглянул без всякого удивления, в ответ на его приветствие покивал седой головой с торчащими на затылке волосами. Не прекращая работы, спросил:
— В предбаннике готовые корзинки. Тебе небось для грибов надоть? Али для ягод?
— Здорово у вас получается, — залюбовался работой старика Павел Петрович.
— Уж который год плету, — усмехнулся тот. — Люди на мою продукцию не жалуются, да и цена божеская: за грибную два рубля, а для ягод — трешка. Ягодную дольше плести, потому как она чаще и прут тоньше.
Павел Петрович предъявил удостоверение, старик мельком взглянул на него, на лицо легла тень, глаза из-под кустистых седых бровей заледенели.
— Не за корзинками, выходит, ты припылил сюда, начальник? А по мою грешную душу?
— Пару корзинок я, пожалуй, возьму, — улыбнулся Шорохов. — Я понимаю, вам не хочется вспоминать прошлое...
— Оно, конешно, радости мало.
— Рассказывайте все по порядку, постарайтесь ничего не упустить с того дня, когда вы стали полицаем!..
8. ПЛЕТЕННЫЕ ИЗ ЛЫКА КОРЗИНКИ
Немцы заняли Пески осенью 1941 года. Комендатура расположилась в поселковом Совете, над которым заколыхался флаг со свастикой. Толстый рыжий немец по фамилии Фрамм стал наводить свои порядки: старостой назначил с полгода назад вернувшегося из заключения Николая Сидюкова; посоветовавшись с ним, отобрал несколько более или менее здоровых мужчин, в том числе и Никиту Катышева, и объявил — Фрамм по-русски неплохо говорил, — что немецкая власть оказывает им особую честь, обмундировав и выдав оружие, с которым они отныне будут защищать новый порядок в России, беспощадно преследовать врагов Германии. В народе всех их быстро прозвали полицаями. Катышев было заикнулся, что он хромой, недаром его прозвали «рупь-пять», но Фрамм так посмотрел на него, что Никита Борисович сразу замолк.
Может, кому и нравилось быть полицаем, а Катышев тяготился своей собачьей службой — гонять на разные работы односельчан, вынюхивать, не прячет ли кто в тайнике раненого красноармейца, не имеет ли связи с объявившимися партизанами. А сколько воя и плача было, когда под дулами автоматов гнали на станцию парней и девчат для отправки в Германию!
О партизанах в Песках заговорили, когда посыпались под откос первые воинские эшелоны, стали будто сами по себе взрываться ночами склады с боеприпасами. Сначала староста Сидюков было присмирел, даже стал заискивать перед односельчанами, но после того, как Фрамм наорал на него, принялся притеснять народ. Нацепил на себя парабеллум, на шею повесил автомат, — конечно, все это от страха: прошел слух, что партизаны из отряда Деда убили двух карателей из райцентра.
Возможно, Катышева и заставили бы заниматься грязными делами, которые нередко выпадали на долю полицаев, но выручала хромота: в набеги на деревни, подозреваемые в оказании помощи партизанам, его не брали, не годился он и на вылазки в лес. В общем, был он в Песках чем-то вроде деревенского жандарма: нес караул при комендатуре, сопровождал в кузове грузовика пойманных красноармейцев, которых нужно было доставить в райцентр, когда осенью 1942 года напали на комендатуру партизаны Храмцова, усердно палил из карабина... в небо. Стрелял он плохо и вообще считался никудышным полицаем. Если почти всех прислужников Фрамма наградили «ост-медалями» за верную службу «великой Германии», то ему ничего не дали. Не участвовал он и в казнях, что и подтвердили на суде односельчане. Несколько раз предупреждал знакомых о карательных акциях, и те заблаговременно уходили из деревни. Это ему тоже зачлось... Приговор считает справедливым, зла на Советскую власть, осудившую его, не держит.
Из всего рассказа Катышева самым ценным было упоминание о Храмцове. Пока что он был первым, кто здесь упомянул про него. Пасечник Лепков заявил, что он в ту пору не слышал про такого, правда, он партизанил далеко от этих мест.
— А что вы знаете про Храмцова, или Филина, Никита Борисович? — прямо спросил Шорохов. Он уже понял, что старику, пожалуй, нечего больше опасаться, а значит, и что-либо утаивать.
— До войны я с ним частенько встречался, — спокойно ответил Никита Борисович. — Он и в посевную приезжал в нашу центральную бригаду, и в уборочную неделями жил, колхоз-то наш был не из передовых, вот он, как партейный работник, и подталкивал тута нас... Любил рыбку поудить, я тоже это дело уважаю, так мы с ним, бывало, частенько утречком чуть свет ездили на озеро. Помнится, раз останавливался в нашем доме...
— А во время войны? Не довелось повстречаться?
— Думаю, тогда мы с вами не сидели бы тута и не толковали про былое, — усмехнулся Никита Борисович, — Филимон Храмцов давил, как клопов, полицаев и карателей. Полагаю, не пощадил бы и меня, увидев в немецкой форме... Люто ненавидел его Николай Сидюков: задолго до войны староста был кладовщиком при колхозе, ну а Филимон Иванович поймал его на воровстве колхозного добра... Грозился, что, мол, в мешке принесет Фрамму в комендатуру голову Хромого Филина — за нее немцы обещали тыщи марок. Только вышло по-иному: Храмцов вздернул Сидюкова на дубу...
— Говорят, весь отряд Храмцова вместе с ним самим как сквозь землю провалился, — сказал Шорохов. — Нет в живых ни одного партизана, даже неизвестно, где их братская могила.
— У нас в Песках много про то толковали, — задумчиво сказал Никита Борисович. — Фрамм ходил очень довольный, даже ручки потирал. Филин с десяток фрицев положил здеся и сжег комендатуру, три автомашины, взорвал склад боеприпасов, тогда партизаны и Сидюкова повесили, а сам Фрамм чудом спасся — спрятался в подвал у своей полюбовницы Марфы Новиковой.
— О чем же толковали?
— Марки-то кто-то получил за Филимона Ивановича? Вот полицаи и завидовали счастливчику.
— Кто бы это мог быть?
— Ты про что, начальник? — не понял Катышев.
— Ну этот... «счастливчик»?
— Кто ж ево знает... Да и был ли он? Может, просто попали в засаду к немцам?
— Был... — вырвалось у Шорохова. — Наверняка существовал тот, кто предал Храмцова.
— Скоро немцев погнали из наших краев, начались аресты полицаев. Кто замарал руки в крови, с фашистами подались в Германию, а я вот остался. Когда вернулся... с Севера, слыхал, что разыскивали партизанский лагерь, братскую могилу... Никто не видел, как их убивали, никто из местных яму не копал. Ничего не нашли, да и время сколько прошло! Где вырубки были, вон какой лес поднялся! А Филимон умел хорошо прятаться, каратели с ног сбились, искали лагерь, самолеты по самым макушкам деревьев ползали...
— И кто-то все-таки нашел!
— Шпиёна, наверное, немцы подослали, — сказал старик. — Филин у них был как мозоль на больном месте.
— Вы Гривакова знали? — неожиданно спросил Шорохов.
— Спрашивали меня начальники из района про такого... — помолчав, проговорил Катышев. — Приезжал к нам в Пески на легковушке, с Фраммом разговаривал как с равным. Тут у нас полицаи поймали в лесу летчика — выпрыгнул, бедолага, из горящего «ястребка», — так Гриваков, «графом» еще его звали, и его молодцы забрали у нас пленного и увезли с собой... Помню, один каратель подошел к летчику — кажется, лейтенанту, у него вся грудь в орденах-медалях... Хотел сорвать, так летчик ему в рыло врезал, говорит: «Не ты мне, собака, их давал, чтобы отбирать! Вот застрелите, тогда и подавитесь, выродки, моими наградами!» «Граф» засмеялся и говорит: «Легкой смерти захотел, лейтенант? Нет, мы из тебя помаленьку всю душу будем вытягивать!»