В нашем отделении, кроме нас, поместилось еще шесть человек. Среди них один выделялся необычайной болтливостью. Он так и сыпал рассказами, но такими неинтересными, что они сразу надоедали. Он ехал с приятелем или, вернее, с другим человеком, который в момент отъезда был его приятелем, а потом сделался его врагом. Вот этого-то приятеля он неумолчно и угощал своими рассказами, начиная со станции Виктория и кончая станцией Дувр, т. е. на протяжении нескольких десятков миль. Сначала он принялся рассказывать длинную историю о какой-то собаке. Эта история была совершенно бесцветная и ограничивалась рассказом о самых обыкновенных действиях этой собаки, которая по утрам лаяла у парадной двери, и когда отворяли эту дверь, то входила в нее и здоровалась с своими хозяевами; потом уходила в сад, где и проводила весь день, а когда жена рассказчика выходила в сад, то собака валялась там на траве; кроме того, днем играла с детьми, вечером спала перед камином в угольной корзине, на ночь выпроваживалась во двор, а утром снова являлась к парадной двери. Вот и все, но рассказ об этом тянулся минут сорок.
Близкому родственнику или товарищу этой собаки, бесспорно, было бы интересно выслушать этот рассказ, но что могло быть в нем интересного для человека, который, по-видимому, даже и не знал этой собаки, — этого я решительно не мог понять.
Приятель рассказчика сначала силился казаться восхищенным, издавая восклицания и задавая вопросы, вроде следующих: «Удивительно!» «Замечательно!» «Какая умница!» «Неужели она так и делает?» «Ну, и что же вы?» «Так это было в понедельник?» «А во вторник что она делала?». Но потом, когда «приятель» убедился, что история затягивается и ничуть не становится интереснее, он принялся зевать чуть не при каждом слове, нисколько не скрывая своей скуки. Мне даже показалось, что он в конце истории процедил сквозь зубы: «Черт бы побрал эту несносную собаку вместе с тобой!»
Когда тема о собаке была исчерпана, мы надеялись, что говорильная машина нашего соседа потребует отдыха, причем был бы дан отдых и нашим слуховым аппаратам. Но мы жестоко ошиблись. Едва досказав о собаке, неутомимый болтун, не переведя даже духа, добавил:
— Но я могу рассказать вам еще более интересную историю…
Этому мы все готовы были поверить. Скажи он, что желает рассказать что-нибудь еще более скучное и утомительное, мы могли бы усомниться, но возможности угостить нас чем-нибудь лучшим мы охотно готовы были верить.
Однако и на этот раз нас постигло полное разочарование. Новая история была нисколько не интереснее и не веселее первой, только еще длиннее и запутаннее. Дело шло о человеке, что-то делавшем с сельдереем, а жена это человека каким-то таинственным образом оказалась племянницей, с материнской стороны, человека, сделавшего себе из старого ящика оттоманку. Эта история, кроме скуки, отличалась крайней непонятностью.
«Приятель», в назидание которого, главным образом, все это рассказывалось, оглядывался на остальную публику с таким видом, словно хотел сказать: «Не думайте, господа, что я виноват в болтовне моего приятеля. Вы видите, я в таком положении, что не могу его остановить и сказать правду в глаза. Пожалуйста, не будьте на меня в претензии из-за него. Я и сам не рад, что связался с ним».
Мы отвечали ему сочувствующими взглядами, которыми говорили: «Не беспокойтесь, мы отлично понимаем ваше положение, нисколько не в претензии к вам и жалеем, что не можем вам помочь избавиться от болтовни вашего спутника». После этого «приятель», видимо, успокоился и терпеливо покорился своей участи быть во весь путь козлом отпущения своего пустословного спутника.
По прибытии в Дувр мы с Б. поспешили на пристань и едва успели захватить последние два места на отходившем паровом боте. Мы были очень рады, что не опоздали, потому что намеревались тотчас же после хорошего ужина забраться в каюту и улечься спать.
— Я люблю спать во время морского переезда и очутиться уже на месте, когда проснусь, — заметил Б.
Я согласился с этим, но не забыл сообщить своему приятелю о том, что мне говорил моряк относительно необходимости «покрепче нагружаться» пред тем, как пускаться в море. Б. нашел мнение этого моряка основательным. Мы отправились прямо в столовую и отлично поужинали там. Но едва кончили ужин, как Б. вдруг стремительно встал из-за стола и удалился, не сказав ни слова. Немного спустя поднялся и я и вышел на палубу. Не могу сказать, чтобы и я чувствовал себя хорошо. Будучи, так сказать, умеренным мореходцем, я не склонен ни к каким излишествам. В обыкновенных случаях я, сидя в приятной компании, дома или в гостях, могу похвастаться, похрабриться и даже порисоваться своей «морской опытностью», приобретенною мною во время увеселительных прогулок вдоль берега, в какой-нибудь лодке. Но когда дело дошло до настоящего, заправского моря, мною овладело такое настроение, которое заставило меня относиться подозрительно не только к морским судам, но и к людям, курящим зеленые сигары, называемые «морскими», с отвратительным тошнотворным запахом.
На палубе находился человек, куривший именно такую сигару. Едва ли он курил ее с наслаждением. Лицо его вовсе не выражало удовольствия, и я невольно подумал: «Наверное, он курит только с целью показать другим, чувствующим себя нехорошо, что он, наоборот, чувствует себя превосходно, хотя это и была неправда».
Есть что-то вызывающе оскорбительное в людях, которые показывают вид, что чувствуют себя хорошо на море. Я знаю, что сам принадлежу к этому сорту людей. Когда я чувствую себя здоровым на море, то мне этого недостаточно: я непременно хочу, чтобы и другие видели, что я здоров. Мне все кажется, что я роняю свое достоинство, если не постараюсь убедить всех своих спутников в том, что не ощущаю никаких неудобств. Я не могу спокойно сидеть на месте и лишь про себя радоваться своему прекрасному самочувствию. Нет, я обязательно буду шляться взад и вперед по палубе, с трубкой или сигарой во рту, только, разумеется, не с «морской»; буду смотреть на всех, чувствующих себя дурно и не умеющих это скрывать с состраданием, смешанным с удивлением, точно не понимаю, что с ними и от чего. Знаю и то, что все это очень глупо с моей стороны, но не могу переделать себя. Думаю, в этом выражается человеческая натура, не изменяющая даже и лучших людей, чем я.
Как я ни старался, но не мог избавиться от слащаво-маслянистого сигарного запаха. Уходя от него на другой конец палубы, я попадал на струю запаха, несшегося из машинного отделения; этот запах еще более противен, так что я готов был лучше терпеть запах морской сигары, и возвращался к нему. Нейтрального места между этими двумя запахами на палубе не имелось.
Помимо этих запахов, на палубе все-таки было гораздо лучше, чем в каютах, потому что постоянно веяло свежим, укрепляющим нервы морским воздухом. Я очень жалел, что не взял себе палубного билета, а потратился на место первого класса, но тут же утешился мыслью, что неловко лезть в третьеклассные пассажиры человеку, имеющему возможность быть первоклассным. Хотя в первом классе, т. е. внизу, в каютах, я и буду чувствовать себя отвратительно, зато — аристократом.
Пока я стоял, прислонившись к кожуху, ко мне подошел не то матрос, не то боцман, не то сам капитан, — вообще кто-то, принадлежащий к морскому ведомству, но кто именно — я в надвинувшейся темноте не мог отличить. Моряк спросил меня, как мне нравится этот бот, пояснив, что он совершенно еще новенький и совершает только первый рейс. Разумеется, я похвалил его и выразил надежду, он с каждым лишним днем своего существования будет делаться степеннее и устойчивее.
Дело в том, что когда мы, во время нашего ужина, пустились в путь по каналу, нас стало порядочно «покачивать». Мы с Б. совершенно забыли, что боты, специальность которых состоит в перевозке пассажиров, прибывающих с железнодорожными поездами, очень неустойчивы благодаря своему небольшому размеру, так что волны, подымаемые большими встречными судами, всегда заставляют эти маленькие суденышки сильно раскачиваться из стороны в сторону.