— Ах, да, и то! — смущенно соглашается Б. — Действительно, то обстоятельство я упустил из виду… Да-да, в самом деле… Впрочем, погоди, дружище. Ведь если это верно, то от Мюнхена до Гейдельберга выходит четырнадцать часов разницы, но этого быть не может… это немыслимо!.. По всей вероятности, цифра «четыре» изображена здесь жирной совсем случайно. Она должна быть обыкновенная, худенькая, а наборщик ошибкою хватил жирную. Вот и получилось…
— Во всяком случае, — прерываю его я, — это не может означать и четыре часа нынешнего дня, а скорее — завтрашнего, потому что…
Но, не будучи в состоянии пояснить, почему именно, я умолкаю. Б. тоже несколько времени молча размышляет, потом вдруг восклицает:
— Ах, как я недогадлив! Проморгал самое главное: ведь поезд, приходящий в Гейдельберг в четыре часа, идет из Берлина.
И мой спутник принимается весело хохотать, точно сделал бог весть какое радостное открытие. Меня его неуемная веселость, разумеется, сильно раздражает.
— Ну и чего ты ржешь? — сержусь я. — Что в этом открытии радостного?
Б. сразу осаживается, принимает виноватый вид и бормочет:
— И в самом деле мало радостного… Это я уж так. Ты не сердись на меня… Нервы, знаешь… Оказывается, еще одна интересная подробность: вот этот поезд идет из Гейдельберга, нигде не останавливаясь, даже в Мюнхене. Но куда же, в таком случае, идет тот поезд, который отходит отсюда в час сорок пять?.. Должен же он идти куда-нибудь.
— Ах, да брось ты, наконец, этот несчастный поезд! — раздраженно кричу я, — Должно быть, он никуда определенно не идет. Видишь, время отхода показано, а дальше о нем ни слова… Впрочем, наверное, и тут есть какой-нибудь хитроумный немецкий фокус. Не может же этот поезд только отойти от Мюнхена, а потом и затеряться где-нибудь.
Б. также находит, что «не может», но высказывает и положение, что этот поезд — очень молодой, легкомысленный, полный живости и воображения, поэтому идет наудалую, сохраняя при этом самую строжайшую, романическую тайну. Может быть, у него где-нибудь назначено свидание, о котором ни один смертный не должен знать… А может статься, он и сам не знает, куда идет, а просто хочет подурачиться и подурачить других.
Я молчу, а Б. в том же игривом духе продолжает:
— Может быть еще и то, что этот загадочный поезд настолько свободолюбив, что не желает слушаться ничьих приказаний. Управление дороги желает, чтобы он отправлялся в Петербург или в Париж, а ему это не угодно. Старый седоволосый начальник станции горячо убеждает его идти в Константинополь или в Иерусалим и убеждает, со слезами на вылинявших голубых глазах, чтобы он не поддавался пагубным обольщениям новых учений о свободе личности и тому подобных несуществующих на земле благах, а покорился бы неизбежности покориться установленным правилам. Призываются на помощь и другие авторитетные лица, привыкшие к слепому повиновению. Они со своей стороны самым отеческим тоном тоже увещевают своенравный поезд идти в Камчатку, в Тимбукту или в Иерихон: вообще по какому-нибудь одному определенному направлению, — но видя бесполезность всех мягких уговариваний и упрашиваний, они вскипают гневом (ведь и старички умеют сердиться) и приказывают непокорному поезду убираться, куда он хочет, хоть к черту на кулички, лишь бы только не мозолил глаз и не смущал своим непослушанием более покорные поезда.
Между тем строптивый поезд и ухом не ведет. «Ладно, — думает он про себя, — болтайте, сколько хотите, а я все-таки сделаю по-своему. Стану я слушаться всех этих выживших из ума старичков! Им желательно, чтобы я ходил непременно по этому пути, а я хочу — по другому. Должны же они, наконец, понять, что мы, молодежь, не намерены больше подчиняться старикам: теперь не те уж времена, когда нас можно было заставлять делать то, что нам не нравится».
Судьба такого безрассудного поезда, разумеется, должна быть очень плачевна. Представляю себе, как он, совершенно разбитый и изнемогающий, одиноко мотается где-нибудь в далекой стороне, горько раскаиваясь в своей самонадеянности и гордости, заставивших его, такого нарядного и чистенького, полного сил и огня, выйти из родного Мюнхена, а потом превратиться бог знает во что…
Б. умолкает, закуривает опять трубку, взглядывает еще раз на непутевый поезд, точно ему жаль расстаться с ним, затем машет на него рукой, очевидно, признав его полную безнадежность, и начинает отыскивать другой, более разумный поезд.
Вдруг он порывисто поднимает свою усталую от долгого напряжения голову, глядит на меня не то испуганным, не то изумленным взглядом и говорит, указывая на расписание:
— Посмотри-ка, дружище, тут что-то не совсем ладно. Вот, например, есть поезд, отходящий из Мюнхена в четыре часа и прибывающий в Гейдельберг в четыре часа пятнадцать минут. С такою быстротой может проноситься только молния. Ясно, что здесь или ошибка или просто насмешка над пассажирами. Ни один поезд, будь он хоть рассверхскорый, не в состоянии пробежать от Мюнхена до Гейдельберга в четверть часа… Постой… постой! Оказывается, что этот поезд сначала идет в Брюссель, а потом уж и в Гейдельберг… Впрочем, быть может, он приходит туда и в четыре часа пятнадцать минут, но только на другой день… Все-таки я никак не могу понять, зачем он делает такой большой крюк через Брюссель. Погоди, погоди! Он, кажется, заходит и в Прагу. Черт знает что такое! Вот проклятое расписание!.. В нем все так перепутано, что сам черт не разберется… Тьфу!
Б. вскакивает с своего места, взволнованно шагает взад и вперед пред столом, выпуская густые клубы дыма трубки, глядя самым хмурым сентябрем.
Но когда трубка докуривается, мой друг решает, что какой-нибудь подходящий поезд да должен же быть, и, снова шлепнувшись на свое место, с прежним рвением продолжает свои поиски.
Часа через полтора он, наконец, открывает во всех отношениях идеальный поезд, отходящий из Мюнхена в 2 часа 15 минут. Б. приходит в полный восторг, радостно вновь набивает свою трубку и закуривает ее.
— Вот так поезд! — восторженно восклицает он, снова сияя во все свое широкое лицо и выглядывая опять настоящим июнем. — Долго пришлось искать его, голубчика, зато все-таки нашелся… Представь себе, он даже нигде не останавливается, а жарит весь путь без малейшего отдыха. Славный поезд, вполне подходящий нам…
— И идет в какое-нибудь определенное место? — предусмотрительно осведомляюсь я, зная по горькому опыту, что восторгам моего приятеля доверять особенно нельзя: чересчур уж часто он увлекается.
— Конечно! — уверенно отвечает Б. — Постой, я сейчас объясню тебе, — продолжает он, водя пальцем по расписанию. — Видишь, вот скорый, отходящий их Мюнхена в два часа пятнадцать минут… да, да, именно два пятнадцать. Идет он в… Нюрнберг. Нет, в Нюрнберге он не останавливается… Так, значит в Вюрцбург?.. Тоже нет… Франкфурт… Страсбург? Нет, все не то… Кёльн, Антверпен, Кале?.. Нет, и не то… Да где же он, в самом деле, останавливается? Должен же он где-нибудь остановиться!.. Не может быть, чтобы он предназначался для кругосветного путешествия без всяких остановок… Постой! Вот Берлин, Брюссель, Париж, Копенгаген… Нет, он не останавливается и в этих местах… Силы небесные, да это, по-видимому, такой же беспутный поезд, как тот, который отходит из Мюнхена в один час сорок пять минут! Он тоже идет неизвестно куда…
Б. с отчаяния хочет изорвать явно издевающееся над ним расписание, но я успеваю вовремя остановить своего обидевшегося спутника и уговариваю его сохранить этот документ людской мудрости как интересную головоломку для моего подростка-племянника, который любит решать самые запутанные задачи.
Мы убеждаемся, что все мюнхенские поезда «беспутные». Им только бы удрать из города и быть на свободе. Вообще поезда крайне неблагонадежные и своенравные.
Доверяться им никак нельзя. По-видимому, они думают так: «Нечего решать наперед, куда идти. Главное — поскорее выбраться из этого ненавистного города с его стеснениями, а там, на просторе, будет уж видно, куда направиться. Где окажется удобный путь, туда и махну».