— Иногда.

— Ох как я вам надоела! У вас такие тоскливые глаза. Один только последний вопросик… Я боюсь своей роли. Вернее, побаиваюсь. И знаете чего? Пыток боюсь. То есть не пыток, конечно, а как я сыграю. Я понятия не имею о физической боли. Не хочется выглядеть кривлякой.

— По-моему, это не самое главное.

— Как же? Ее мучили, она страдала…

— Не нажимайте на мучения. Имитировать страдания кощунственно.

— Но я же актриса!

— Вот и играйте хорошего, чистого человека. Девушку, которая не приемлет зла. Не представляет компромисса со злом, отторгает предательство. Это главное. Ей говорят: мы сохраним тебе жизнь, если назовешь имена, фамилии, а она не может назвать, понимаете? Не взвешивает, не делает выбор, а просто не может…

Раньше всех это понял Сосновский. Не потому, что был тонким психологом, а из практики. У него была большая практика, и Лена сразу заняла во внутренней классификации проходящих через руки следователя людей свое точное место — «тварь, фанатичка и дура». Это означало, что она враг, что она активно действующий враг, связанный с другими врагами, и что ее не сломишь и не купишь. Такие ему попадались не впервые и теперь уже не доводили до исступления, как вначале. Он относил их к неизбежным издержкам своей трудной работы и утешался тем, что ни один из таких людей еще не ушел от него живым.

Однако Сосновский сделал все, что было положено, и теперь, посасывая конфетку, смотрел на сидевшую напротив истерзанную Лену.

— Что ж дальше будем делать, девочка? Начнем все сначала?

Начинать сначала было, конечно, бесполезно, но он обязан был произнести эту угрозу, чтобы исчерпать положенные возможности.

Лена молчала.

— Молчим? — Сосновский заглянул в лежащие перед ним бумаги. — Тебе шестнадцать исполнилось?

— Да.

— А вот семнадцати не будет. Как на могилках пишется: «Одна тысяча девятьсот двадцать шестой — одна тысяча девятьсот сорок второй. Спи спокойно, незабвенная доченька». Хотя, пардон, ошибся. Ни надписи, ни мраморного ангелочка, ни красной звездочки у тебя на могиле не будет. Мы таких в карьере, в Злодейской балке в общей куче закапываем. Без эпитафий. Много там уже вашего брата, много. А все не умнеете… Жаль. — Он бросил в рот еще один леденец. — Молчишь? О геройской смерти думаешь? «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях»? Так тебе в голову вбили? Но ведь это в голове, а каждая клеточка дрожит, а? Жить-то хочется… И надеешься еще небось. Странно человек устроен. Вот и видит, что последняя минута подошла, а все не верит, все надеется. А на что, скажи, пожалуйста? Не на что тебе надеяться. — Сосновский хрустнул переплетенными пальцами. — Ну, прав я или нет? Хочешь жить?

— Хочу.

— То-то и оно. В твои-то годы жить не хотеть! Ну и живи на здоровье. Скажи правду и живи. Для кого камеру покупала?

— Перепродать хотела. Папа болен…

— Молчать! Кто тебе дал право, соплячка, меня за дурака держать?! Кому ты ее перепродать могла? Ты что, не знаешь, что весь колесный транспорт конфискован? Что за такие дела расстрел полагается? Не знаешь, сволочь?

— Больше я вам ничего сказать не могу.

— Не можешь? А больного отца не жаль?

Лена вздрогнула, и Сосновский заметил это.

— Дошло?

— Вы не имеете права.

— Права не имеем? — переспросил Сосновский.

— Он ни в чем не виноват.

— Насчет наших прав не сомневайся. Но ты меня не так поняла. Никто твоего отца сюда тащить не собирается. Он не виноват, что дочку бог умом обидел. А мы люди справедливые. Да и что его тащить, когда он и без нас на ладан дышит. Тебе капут, и он следом. Ты его убиваешь, а не мы. Поняла? Ты!

Это было самое страшное — муки отца, но у нее не было выбора. Она не смогла бы жить, предав товарищей, и, следовательно, даже страшной ценой предательства не могла спасти отца.

И она с трудом повела головой.

Сосновский изобразил удивление:

— И это не действует? Ну и ну! Наштамповали большевички механизмов. Павликов Морозовых. Что нам родители! Что нам жизнь человеческая! У нас же пламенный мотор вместо сердца. Железка бензиновая! Себя в балку, отца на кладбище, а бандит с пистолетом будет на мотоцикле гонять. И над тобой же, дурой, смеяться будет.

— Не будет.

— Ага! Признаешься, значит, что знаешь бандита?

— Никаких бандитов я не знаю.

— Врешь! Задний ход не выручит. Проговорилась, пташка.

— Нет…

— Да ты не спеши в могилу, не спеши. Успеешь. Туда еще никто не опоздал. Подумай лучше. Головой, а не мотором. Подумай. А я и подождать могу. Я терпеливый. Ты мне еще спасибо скажешь, когда к папаше вернешься.

— Не вернусь я.

Сосновский не понял ее интонации.

— В словах моих сомневаешься? Думаешь, обману? Зря. Мы с врагами нового порядка боремся, а сознательный элемент…

— Да не хочу я вашей предательской жизни! — крикнула она, собрав силы.

— Вот ты как! С тобой по-хорошему, — сказал он замученной, окровавленной Лене, — а ты так? Ну, давай, давай высказывайся.

— И скажу. Не предатель я, как вы. И ничего вы со мной не сделаете. Не купите и не запугаете.

— Убьем, — заметил Сосновский, отковыривая пальцем очередной леденец.

— Вам самим жить недолго осталось.

Сосновский оставил конфету и, перегнувшись через стол, ударил Лену по лицу.

— Ясно с тобой, тварь. Бандитка. Так и запишем. С тем тебя германским властям и передадим. А там с тобой особый разговор будет. Не то что здесь. Ты еще мечтать о смерти будешь, падаль.

Он вытер носовым платком кровь с пальцев и, отодвинув коробочку с леденцами, принялся писать соответствующую бумагу. Писал с неудовольствием, зная, что вызовет нарекания, и хотя не без оснований полагал, что в гестапо большего, чем он, не добьются, с этого момента престижно был заинтересован, чтобы Лена продолжала молчать.

Допроса у Сосновского в сценарии не было. Там Лену били и допрашивали сразу в гестапо. На самом деле, однако, в эти оставшиеся дни, а точнее, часы жизни, ее уже не пытали, потому что Клаус, ознакомившись с докладной, справедливо решил, что метод воздействия себя исчерпал. Он признавал умение Сосновского развязывать языки пытками, но к его способностям следователя в целом относился презрительно, ибо специалистом в этой области почитал прежде всего себя, человека несравненно более высокоорганизованного.

— Отто! — приказал он Лаврентьеву. — Позаботьтесь, чтобы девушку привели в порядок, накормили и оказали медицинскую помощь. Она должна увидеть разницу между цивилизованными людьми и этим мясником. Ты ведь знаешь, что его отец работал на бойне?

Клаус, разумеется, руководствовался не только соображениями расового превосходства. Получить сведения о террористах было необходимо, и тут годились все средства, в том числе и «гуманные». Да иных, собственно, и не оставалось. Кнут и пряник — вот и все, что было в их распоряжении, — очень жесткий кнут и очень сухой пряник. Кнут обычно действовал вернее, поэтому к прянику прибегали значительно реже, не возлагая на это последнее средство неоправданных надежд. Все это Клаус понимал и не желал личного поражения.

— Мне пришла в голову удачная мысль, Отто. Кажется, она из интеллигентной семьи. Это нужно использовать. Полная смена обстановки — вот главный прием. Золушка на балу! Каково?

«На балу?!»

Сравнение было диким, но он сказал серьезно:

— Да, это мысль!

— Это замечательная мысль, — подтвердил Клаус самодовольно. — Я продумал ее в деталях. И решил, что принцем будешь ты, Отто.

— Я?

— Конечно. Я поручаю эту девочку тебе. С твоим образованием ничего не стоит произвести должное впечатление на профессорскую дочку.

«Вот что значит неосторожно процитировать Гёте в компании невежд!» Он никогда не думал, что репутация образованного немца сыграет с ним такую злую шутку. Но он еще не знал, насколько злую и непоправимую. И потому нашел в распоряжении шефа даже нечто положительное. У него мелькнула надежда помочь Лене.