Они познакомились, когда Шумов вернулся из гестапо в шинели, накинутой на раненое плечо.
Максим ужинал, рядом с ним сидел высокий парень с таким же упрямым, как у отца, горбоносым лицом, но и непохожий на него, вернее, похожий на прежнего, молодого Максима, еще не приземленного жизнью, и смотревший не хмуро и подозрительно, как смотрел теперь на людей Пряхин-старший, а открыто и смело.
— Сын, — сказал Максим коротко.
— Вижу, — так же коротко ответил Шумов, осторожно расстегивая шинель.
Пряхины молча наблюдали, как он высвобождает забинтованную руку.
— Оса ужалила, — усмехнулся Шумов и присел к столу.
Максим подвинул чугунок с вареной картошкой.
— Что нового? — спросил Шумов спокойно.
— Говорят, бургомистра шлепнули? — отозвался Максим полувопросом.
— Да, убили, — подтвердил Шумов.
— Значит, не брехня?
— Нет, правда.
— Ты-то откуда знаешь?
— Мы вместе в фаэтоне ехали. Он не доехал, а я, как видишь, легким испугом отделался.
— Ну? — искренне удивился Максим.
Константин вилкой крошил картошку.
— По пути нагнал нас немецкий офицер на мотоцикле и пострелял немножко. Бургомистр минут через пятнадцать кончился.
— Дела-а! — протянул Максим. — Немецкий офицер, говоришь? Что он? Тронулся?
— Это был не немец. Он крикнул по-русски: «Смерть оккупантам!» — или что-то в этом смысле.
И Шумов вопросительно взглянул на Константина. Тот опустил глаза.
— Дела! — повторил Максим. — Выходит, ты уже успел за «новый порядок» пострадать?
— Выходит.
— Кость не зацепило?
— Нет.
— Повезло. И ты этого партизана вблизи видел?
— Да, рядом.
— И в лицо рассмотрел?
— Рассмотрел. Очень похож на немца. Рыжий такой.
Константин поправил на лбу влажную прядь темно-русых волос.
Напряженно было за столом. Каждый о своем думал, но больше всех беспокоился Максим. Чуял, что происходит важное, смертельно опасное, в сердце болело за сына. Однако слова Шумова успокаивали немного. «Костя чернявый скорей, не рыжий». Константин думал жестче: «Дурак, не пристрелил эту сволочь. А он темнит, что-то подозревает, факт. Теперь кто кого опередит». Шумов решал: а не ошибается ли он, все-таки слишком быстро промелькнуло перед глазами лицо в парике. «Похоже, что он. Что же это? Новая неудача или везение?»
— Вы работаете, Костя? — спросил он.
— Работаю. А куда денешься? Кусать-то нужно что-нибудь, да и в Германию в два счета угодить можно, если не определишься, — ответил Константин длинно, будто оправдываясь.
— Где же вы определились?
— В театре.
— В театре? Кем?
«Нет, все-таки везение. Кажется, после встречи с этим мальчиком, которому так не по душе гестаповская служба, качели понеслись в другую сторону… В театре! Надо же… Ну, конечно, в театре. Где же еще?» В памяти Шумова вновь возникло лицо стрелявшего в бургомистра человека — полоска на лбу, от которой тянулись гладко зачесанные назад светло-рыжие «немецкие» волосы, полоска от неумело закрепленного парика и выбившаяся прядь. «Это он, и он работает в театре».
Константин уловил в тоне Шумова нечто нарушившее нарочитую монотонность их разговора, но не понял причины.
— Не артистом, конечно. Электриком.
— И служба в театре считается настолько важной, что освобождают от работы в Германии?
— Да, они придают значение культуре, — чуть усмехнулся Константин.
— Это хорошо, — улыбнулся и Шумов. — Я сам завзятый театрал.
«Как-нибудь ты оттуда не вернешься», — подумал Константин.
— Самое время по театрам развлекаться, — заметил Максим.
— Жизнь коротка, искусство вечно, — ответил Шумов.
— Насчет жизни верно, — сказал Пряхин-старший. — Особенно по нынешним временам. А об искусстве не знаю. Не успел как-то приобщиться… Но, думаю, самообман. Горького читал. Ну и что? Он говорит: человек — звучит гордо. А Васька слушает да ест, то есть друг друга поедают. С кровью, без соли. Вот так. Искусство само по себе, а мы сами.
— Ну в здешнем театре, я думаю, искусство другого плана.
— Другого, — подтвердил Константин, но какого, уточнять не стал, да и не тот был момент, чтобы спорить об искусстве.
— А ты с работой определился? — спросил у Шумова Максим.
— В принципе да.
— Значит, признали тебя немцы?
— Немцы признали, но вот следователь Сосновский, соотечественник, кажется, не признает.
— Это личность известная, — сказал Константин.
— В театре бывает?
— Бывает. Но не тем известен.
— А чем же?
— Бдительностью.
— Я это почувствовал.
— И рана не помогла? — поинтересовался Максим.
— Рану он расценил как своеобразную маскировку. А меня счел своего рода наводчиком.
— Действительно бдительный, — сказал Пряхин-старший, а младший хмыкнул:
— Смешно.
— Не очень, — возразил Шумов. — Сосновский, по-моему, с юмором не в ладах. — Он провел рукой по раненому плечу.
— Приляжешь, может? — предложил Максим.
— Прилягу, пожалуй. Кстати, у тебя пожить пару дней можно, пока устроюсь?
— Тесновато у нас, — заметил Константин.
Но Максим не возражал:
— В тесноте, да не в обиде.
Таким был этот странный разговор, в котором каждый думал о своем, а мысли давили трудные, о жизни и смерти, и оттого слова, вроде обычные, простые, произносились трудно, по необходимости, и всем стало легче, когда Шумов прервал разговор, согласившись лечь и отдохнуть.
Но какой уж тут отдых — всем было не по себе. Шумов слышал, как сказал что-то Максим сыну, вроде бы собрался сбегать куда-то, несмотря на вечернее опасное время, а потом, кряхтя и чертыхаясь, одевался и наконец щелкнул дверной щеколдой. Темно было в доме. В спальне, где лежал Шумов, света не зажигали, лишь в зале чадил самодельный светильник. Там возился Константин — то ли по делу, то ли от волнения. Видимо, больше от волнения, потому что не столько возился, сколько ходил по комнате, а потом остановился у двери спальни. Шумов ждал этого и сказал негромко:
— Входи.
— Извините, мне тут вещицу бы одну взять.
— Вещицу?
— Да, вещицу, — упрямо повторил Константин, уловивший в голосе Шумова нечто похожее на насмешку.
— Бери, раз нужно.
Константин вошел, остановился близко, прикрывая единственную дверь.
— Забыл, где вещица? Или что делать, не знаешь?
Он действительно не знал. Была мысль убить сразу, а отцу сказать, что ушел. Но ведь труп нужно было деть куда-то, спровадить от дома подальше… «Может, в колодец пока? Нет, искать будут обязательно, если он их человек. А какой же еще? С бургомистром ехал. Да и не отказывается, что с немцами снюхался. С другой стороны, с отцом в красном подполье был. Да сам-то отец не тот. Почему ж этот ошкуриться не мог? Что он знает — вот главное. Узнал меня или нет? Говорит, вроде нет, а подсмеивается, факт…»
— Если не знаешь, бери стул, садись, посоветуемся.
— С вами?
— А почему бы и нет? Я человек поживший, повидавший.
— Что вы видели?
— Много пришлось. Сегодня мотоциклиста одного…
— Ну и что?
— Показался он мне на одного человека похожим.
— Вы меня на пушку не берите.
— И не думаю. Разве я сказал, что мотоциклист был на тебя похож?
Константин шагнул к кровати.
— Провокатор! Сосновский подослал? — спросил он хрипло.
— Нет, — просто ответил Шумов.
— Кто же вы?
— Друг твоего отца. На него и был похож мотоциклист.
— На батю?
— Конечно. Я ж тогда тебя еще не видел. А отца помню молодым. Вот таким же… горячим. Ну, садись, садись.
Константин сел.
— Что вам нужно? Кто вы?
— Много спрашиваешь. На такие вопросы отвечать трудно. Лучше ты мне сначала ответь.
— Почему я вам должен доверять?
— Не бойся. Опасного для тебя спрашивать не собираюсь. И вообще имеешь право не отвечать. Но хотел бы знать. Вы с отцом заодно? — Константин сидел молча, и Шумов не видел его лица в темноте. — Догадываюсь. Он не знает.