Он проснулся с дикой головной болью, каким-то жутким привкусом металла во рту, бросился к зеркалу — боясь увидеть не свое лицо, а лицо какой-нибудь Марии Шараповой, и вздохнул с облегчением, увидев собственный нос с папиной горбинкой, мамины пухлые щеки и голубые, круглые глаза. Он.
Обернулся — увидел, что бутылка практически пуста и почему-то стоит рядом с «образиной» — он даже усмехнулся, обрадовавшись тому, что нормальная способность воспринимать мир иронически к нему возвращается, и подумал — экий славный получиться может натюрморт, еще газету, огурец соленый и краюху хлеба...
Но вот мысль, что пить ему надо меньше или перестать совсем, преследовала его почти весь день, и следующий тоже, а в тот самый день, когда был намечен его перформанс, он понял — придется прекратить пить совсем.
Потому что то, что случилось там, он объяснить никак не мог. И если Андрей Ильич думает, что Нико из-за милиции, появившейся в выставочном зале, внезапно занервничал, он не прав.
А плохо-то ему, Нико, стало совсем по другому поводу. В конце концов, милиция — это неприятно. Но для его продвижения к вожделенным лучам славы — вовсе не бесполезно, и теперь он может позиционировать себя как жертву произвола и борца за свободу творчества.
Нет. В другом дело... Совсем в другом. Он иногда сам не мог понять, почему в нем поднимается глухое раздражение, когда он видит эти изображения с «истонченной телесностью», по словам Трубецкого — прообразы будущего, храмового человечества? И — может быть, оттого, что ему там места не было, он ненавидел их сильнее, и чем сильнее ненавидел, тем сильнее боялся чего-то, им не понятого и не принятого.
Когда Виктория Валериановна Рассказова подходила к этому дому-особняку, стоявшему в самом конце переулка, ее сердце тревожно билось. Она боялась туда заходить. Некоторое время стояла, созерцая величественное здание с львами на фасаде, ей даже показалось, что это на самом деле — старинный особняк, а не творческая фантазия дизайнера и хозяина дома. Что-то во всей этой псевдоготике было нездоровое... Или это в ней просто заговорила зависть? Человек сумел подняться. Не важно на чем. Не важно как. Но — вот свидетельство его состоятельности. Как скромно и убого смотрятся эти типовые «бунгало» других «успешных» людей!
Она вздохнула. Про Викторию Валериановну сказать, что она не то что бы «успешна», даже — просто «нормально живущая», было нельзя. Денег не было. Никогда. Их не хватало не то что на дома, квартиры, поездки — их не хватало даже на маленькие, такие незаметные, радости. А последнее время от переживаний и материальных затруднений пошатнулось здоровье. И — вот теперь ей были нужны деньги на лечение.
Очень нужны.
Иначе — все закончится. Мир покроется темнотой. Не для нее — для ее сына. Ему нужна помощь. Ее помощь. Кто ему поможет, если ее не будет? Она и так живет в постоянном сознании собственной вины перед ним — за эту самую чертову неуспешность и несостоятельность.
Боль снова появилась, она нарастала волнами, чем дольше Виктория Валериановна смотрела на этого льва с отверстой пастью, тем волны становились сильнее, и ей показалось, что сейчас боль накроет ее окончательно, с головой, унося навсегда из этого мира. Она схватилась за пакет, в котором лежало ее сокровище, — стало легче. Закрыла глаза — чтобы не смотреть на льва, постояла, прислонившись к забору, пока боль не ушла совсем.
«Господи, это может случиться в любой момент... Что он будет делать?»
Мысль эта постоянно преследовала ее последнее время, и она не видела другого выхода, кроме этого.
Она должна вылечиться. Даже если придется все продать — она должна прожить еще несколько лет, пока не будет уверена, что ее мальчик не пропадет, что он в надежных руках.
Поэтому она сейчас подходила к особняку, охваченная трепетом и паникой, — ей казалось, что то, что она сейчас делает, неправильно, совсем неправильно, но...
«Другого выхода нет, папа».
Сколько раз она говорила отцу эти слова? А он был прав, он тысячу раз был прав, с самого начала... «Что ты делаешь, Викуся? Этот Рассказов — неплохой художник, я не спорю, но он не Рембрандт, он никогда не выползет из золотой серединки, и — вряд ли он будет богат и знаменит!»
Она вздохнула. Да. Он не стал богатым и знаменитым. И несмотря на то, что отец всячески помогал ему, поддерживал, пока мог, ничего из него не вышло.
А потом Викуся узнала, что он ей изменяет — постоянно его видели с молоденькими девочками, и она сама сталкивалась с его нимфетками нос к носу в мастерской...
Потом он запил, как-то это случилось скоропостижно — самым удивительным было, что до того он и не пил никогда, а тут — сгорел в одночасье, и в самом деле — сгорел... Они остались вдвоем с Димой. Ни отца, ни мужа. Ни денег, ни путной работы. И музей атеизма, в котором она работала, закрыли — здание передали церкви, зачем?
Викуся все православное отвергала — скорее вследствие с детства внушенной привычки относиться к сему явлению с насмешливостью и нелюбовью, чем по собственному движению души, если бы ей пришло в голову уверовать в Бога, она охотнее стала бы католичкой или протестанткой.
Отец ее был в свое время известным человеком в городе — продвинувшись с невероятной быстротой из сельской глубинки прямо в руководители отдела пропаганды, он довольно быстро начал двигаться дальше, вверх, и Викуся, пока он был жив, не страдала — напротив, была устроена им в означенный музей, потом у Викуси обнаружился поэтический дар, и — все сим даром начали восхищаться, ее много печатали, давали премии, и как раз шла речь о том, чтобы ей переехать в столицу, как тут повстречался художник Рассказов, и Викуся влюбилась неистово, как поэтической натуре и положено, а потом вдруг забеременела, и в конце концов Рассказов был вынужден на ней жениться, поскольку спорить с Викусиным отцом в здравом уме никто бы не решился, да и к чему? Викуся была девушкой симпатичной, а отец ее, хоть внешней красотой не отличался, был человеком во всех отношениях полезным.
Теперь все пошло прахом.
Если бы Виктория Валериановна могла вернуть снова прежнюю Викусю, она бы и сама была против того скоропалительного брака и собственных увлечений богемными тусовками. Нет, нет, нет...
Странно было относиться теперь к себе самой как к собственной непослушной дочери.
Еще более странно, чем совет отнести эту старую реликвию к владельцу арт-галереи, прославившейся своими эпатажными выставками антирелигиозного содержания. Странно было видеть этот старинный особняк в готическом стиле, владельцем которого являлся такой безудержный поклонник модерна и авангарда...
Странный человек, подумала она. «Ну что странного, — вспомнила она слова своей знакомой, направившей ее к нему. — Он же не на этой мазне деньги делает. У него связи с известными антикварами за границей. Знаешь, сколько сейчас стоят наши раритеты?»
Она ей поверила — да и как было не верить человеку, всю жизнь проработавшему с этими самыми «раритетами» в музее? В самом деле — все оказалось так, он в самом деле заинтересовался ее предложением, и вот теперь — она входила в дом этого типа, ожидая увидеть перед глазами этакого лысоватого щекастого нувориша с радостно-бессмысленными глазами.
Когда она оказалась внутри — она даже зажмурилась от великолепия.
Именно это англичане называют shabby chic, «потертым шиком». Зеркало, буфет, этажерки, комоды и фамильные фотопортреты разместились в маленьком «антикварном» холле, соединяющем гостиную и кухню. Виктория Валериановна всегда мечтала жить в таком доме, и теперь она испытывала смятение, легкую зависть и обиду — что все это принадлежит не ей, что ее шансы на подобную жизнь были так глупо уничтожены ею самой, и — она сейчас так отчетливо ощутила себя выброшенной на обочину жизни, что ей захотелось закричать, плакать, убежать отсюда — но так сделала бы Викуся. Виктория Валериановна же сохранила лицо, спокойное, слегка надменное, и только там, на самом донышке души, плакала ее Викуся, уставшая от несовершенства мира и тяжелых жизненных обстоятельств.