Ланге развернулся, дал газ, судорожно включил скорость и сам не ожидал, как ровно и быстро преодолел крутой подъём дороги. Сначала он ругал себя за то, что не поехал навстречу машине, чтобы не навлечь на себя подозрения солдат. Но когда оглянулся и увидел остановившуюся машину на том месте, где был убит немец-мотоциклист, ему стало душно. Оглянувшись ещё раз, он увидел: машина гонится за ним.
Дорога обогнула сопку и пошла с уклоном вниз. Ланге хотелось ехать быстрее, не ехать, а лететь, но он, балансируя, шаркал ногами по дороге, встречая на пути кочки и выбоины. Чаще оглядывался назад. Ему казалось, что расстояние между машиной и мотоциклом неумолимо сокращалось. Так было и в действительности. Машина шла ровно, на большой скорости, только подпрыгивая на дорожных кочках и выбоинах.
За поворотом Ланге увидел небольшой посёлок около моря и, не раздумывая, свернул с дороги. Он бросил в кустарнике мотоцикл и, выхватив пистолет, скрылся под сопкой.
Ланге знал, что его будут искать. Солдаты обшарят сопку и, конечно, найдут его. Он бежал, падал, скатывался по камням, царапая руки. И когда оглянулся, увидел: немцы цепью спускались по склону.
Ланге остановился около сарая, стоявшего на краю посёлка, и посмотрел вокруг так, как будто хотел запомнить, где придётся ему сложить голову. Потом нехотя, не спуская глаз с немцев, вошёл в сарай. И снова ему послышался навязчивый, неприятный голос Уайта: «…Здесь вам не поставят памятника». Он вяло закрыл за собой дверь и задвинул засов.
День над норвежским посёлком, в котором остановились разведчики, наступил обычный, какие были в эти тяжелые годы оккупации. Бывало, старый и малый, чуть забрезжит рассвет, суетятся около домов или на берегу залива, что-то делают, торопятся, и на каждом шагу была видна жизнь. Она чувствовалась в плаче и смехе ребенка, стуке топора и жужжании пилы, в весёлых голосах молодежи и даже в хриплой брани подвыпившего рыбака, уходящего от шинкарки. Теперь всё иначе: мрачно, тихо и безлюдно, как будто всё живое вокруг вымерло.
Вот почему в посёлке удивились небывалой прыти старого Реймо, когда он вышел к заливу, счистил шапку снега со своей шхуны и принялся её ремонтировать. К окнам сейчас же прилипли недоумевающие лица. Некоторые с сожалением думали, что у горбатого Реймо, видимо, что-то не в порядке с головой. Зачем здравомыслящему человеку в такое время тратить силы на ненужную работу?
Над заливом летали крылатые чайки, взмывали вверх и, пролетев над посёлком, снова устремлялись к воде.
Старый Реймо присвистывал им вслед, стучал молотком, забивая щели шхуны паклей и рейками. Он всегда быстро уставал, не мог долго работать согнувшись, а тут даже и не отрывался от работы, хотя бы перекурить.
Ветер нёс поземку, лизал кустарник, а старый Реймо щурил глаза на тёмно-синюю даль моря и снова стучал молотком. Он не заметил, как неслышно подошёл сзади сосед из крайнего дома, всегда хмурый Томассен.
— Помоги Бог от лишних хлопот!
— Бог-то поможет, только в рот не положит, — ответил Реймо, продолжая работу.
Сомнения Томассена моментально рассеялись. «Вовсе не сумасшедший он. Тогда зачем ему шхуна? В море выходить запрещено, да и опасно», — подумал Томассен, садясь на камень.
Старый Реймо работал быстро, умело. Он больше не промолвил ни слова, продолжал ремонт, а когда закончил, обошёл шхуну, постучал в борта ногой и присел около Томассена.
— Желание такое у меня перед смертью. На волне хочу покачаться, воду почувствовать под собой… Э-эх! Сейчас бы в море чайкой улетел! — Реймо развёл руками и звонко хлопнул в ладоши. Он достал кисет с русской махоркой, стал набивать трубку. — Кури, — предложил соседу.
У Томассена не оказалось трубки, но он насыпал махорку на ладонь, осмотрел её крупинки и, свернув папироску, спокойно сказал:
— Русский, хороший!
Над головой Реймо как будто выстрелила пушка. Он пригнулся и соскочил с камня.
— Какой? — спросил он, пряча кисет в карман.
— Хороший, говорю, табак. Куривал его в Архангельске. Не помнишь, привозил? Давно это было, лет тому двадцать.
— Не знаю, не знаю, — забормотал Реймо, завёртывая в тряпку инструмент. «Вот старый дурень, попался, как треска на поддев. Может быть, рассказать ему? Он свой, горемычник. Нет, лучше завтра, когда русским не будет грозить опасность», — подумал он и ответил: — А и впрямь видать, русская махорка. Прохожий, у которого выменял, оборванный, в серой шинели с номером на рукаве. Пленный, конечно.
— Он небось года три тебя с ней искал, а ты и не знал, — пошутил Томассен и, глядя вслед уходящему Реймо, подумал: «Ох и хитер, дьявол. Ведь что-то задумал. Дай Бог ему счастья».
Старый Реймо по пути прихватил в сарае вёсла, сломанный кормовик и, протиснувшись через двери, сложил всё посредине лачуги.
Разведчики чуть свет помылись в бане. Сейчас они брились. Все, кроме Башева, решили оставить усы. Дали зарок не брить их до дня победы. Как посвежели лица, рассыпались на головах хорошо промытые волосы! Ломова не узнали бы даже родные. Его осунувшееся, огрубевшее лицо украшали пушистые, правда, ещё короткие русые усы.
Шубный был за парикмахера. Он уже имел по этой части небольшую практику ещё на Рыбачьем и сейчас ловко щелкал ножницами. Смотря на него, Чистяков весело сказал:
— А я бы одну басню Крылова изменил и сказал так: «…И не беда, коль сапоги начнёт точать пирожник, а пироги печи сапожник. Во всяком деле как-никак Фома Кузьмич — на всё мастак».
Старушка ходила по комнате с литровой бутылкой и гранёным стаканчиком. В который раз она угощала всех рыбьим жиром и ни одного разведчика не пропускала, как бы он ни старался улизнуть. Когда она наливала в стаканчик жёлтую, маслянистую жидкость и протягивала матросу, тот залпом выпивал, довольной улыбкой благодарил заботливую старушку и отходил в сторону с такой гримасой на лице, как будто он проглотил ежа.
Старый Реймо усердно ремонтировал вёсла и кормовик. Он ещё утром хотел сходить к соседу за парусом, который был артельный на троих. Но Ломов сказал, что ходить не нужно. Парус решили сделать из плащ-палаток. За эту работу и принялись сейчас. Старый Реймо осмотрел плащ-палатки, пощупал их со всех концов и, отобрав четыре штуки, причмокнул языком. Разведчики поняли, он остался доволен материалом.
Теперь Шубный стал портным. Большой парусной иглой он зашил в плащ-палатках прорезы для рук, потом загнул угол, как советовал старый Реймо, и вскоре парус был готов.
Близился вечер. Снег на дворе, казалось, начал сереть, а небо хмуриться, как перед грозой. Разведчики в последний раз плотно закусили, свернули самокрутки, и когда разместились на полу, к ним подсел старый Реймо.
Он начал рассказывать о прошлом Норвегии. Роми переводил слова старика, и Ломов чувствовал в них вопрос: «Сколько же будет продолжаться так? Будем ли мы когда-нибудь свободны и самостоятельны?» Старый Реймо говорил о господстве Швеции над Норвегией, гнёте датской династии королей, хозяйничании в стране англичан, немцев…
Вдруг старый Реймо спохватился: вспомнил о мачте для шхуны. Он побежал к соседу просить её.
Разведчики под впечатлением его рассказа молча курили.
— Тёмный, забитый, а смотри, как в политику ударился, — первым нарушил тишину Шубный. — Чтобы вот так все проснулись, открыли глаза.
— Верно, Шубный, — поддержал Ломов.
— А вот прогоним немцев, и пусть живут по-новому, — пробасил Борисов. — А как же вы думаете?
— Правильно, Миша, — из угла откликнулся Ерошин. — Мы кровь прольём, освобождая норвежцев, да и они немало выстрадали не для того, чтобы на них снова какой-нибудь пришлый дядя верхом ездил.
В этот момент сломя голову влетел старик Реймо. Разведчики насторожились. Реймо говорил долго, забыв, что русские его не понимают. Роми перевёл всё по порядку, и, ещё не дослушав его, Ломов сообщил разведчикам о начале наступления войск Карельского фронта в Заполярье.
Оказывается, в посёлок возвратились два норвежца, бежавшие из лагеря. Они-то и принесли эту радостную весть. Старый Реймо столкнулся с ними в дверях соседа, когда уходил с мачтой.