Изменить стиль страницы

И — странное дело — несмотря на то, что он лишился хорошего гешефта, это вынужденное решение пощадить матроса смягчило жестокие черты лица старого еврея, и в душе его пробудилось что-то похожее на жалость, когда он вместе с женой вошел в комнату и увидел задумчивое и необыкновенно тоскливое лицо Чайкина. Вся его худощавая, тонкая фигура производила впечатление чего-то хрупкого, деликатного.

— А вы, земляк, не очень-то печальтесь… Бог захочет, все хорошо пойдет! — проговорил не без искренного участия старый еврей, присаживаясь около матроса.

Ради бережливости он уже снял сюртук и был в толстой вязаной фуфайке, засаленной и грязной до невозможности.

— Спасибо на добром слове, Абрам Исакыч! — горячо проговорил благодарный Чайкин. — Но только очень, я вам скажу, тоска сосет… У нас старший офицер и не приведи бог…

— Так не езжайте. Сюда многие из разных местов приезжают! — ласково сказала пожилая еврейка.

— Пропадешь здесь… Ни слова не знаю по-здешнему.

— Научитесь. И мы приехали — ни слова не знали, а научились.

— А трудно?

— И вовсе не трудно. А у вас в России папенька и маменька?

— Мать одна, а братьев ровно и нет.

— Маменьку можно сюда выписать, ежели, бог даст, разживетесь!.. А вы покушать не хотите ли, господин матрос? Там у меня рыба холодная есть. Хотите?

Чайкин поблагодарил, отказался и сказал:

— И никакого я ремесла не знаю, окромя мужицкого да вот по флотской, значит, части.

— По этой части хорошее жалованье можно получать… Пятнадцать долларов в месяц на всем готовом, а? Это не то, что казенный человек получает… Хе-хе-хе.

И старый еврей замолчал, открывая ряд скверных зубов.

— Неужели пятнадцать? — спросил Чайкин.

— И больше можно иметь, если вы, например, хороший рулевой… А ведь пятнадцать в месяц — это сто восемьдесят долларов в год. Верно я говорю, Василий Егорыч?

— Верно, Абрам Исакыч.

— И если откладывать по десяти долларов, то в год будет сто двадцать, а ежели в три года?

— Триста шестьдесят! — подсчитал Чайкин.

— Уф!.. Вы хорошо считаете… А ежели у умного человека есть капитал в триста шестьдесят долларов, то через пять лет сколько у него будет?

Чайкин не мог решить этого вопроса.

— Тридцать пять тысяч у него будет! — воскликнул Абрам.

В эту минуту Ривка принесла два стакана горячего грога и присела сама.

Обе женщины расспрашивали молодого матроса про Россию, а Чайкин расспрашивал про Америку, и через час Чайкину показали маленькую каморку, в которой обыкновенно укладывали спать «жертв» еврея. На этот раз маленькая каморка не была безмолвной свидетельницей преступлений, совершаемых старым евреем. Чайкин скоро крепко заснул; сновиденья его были приятные.

Глава III

1

Солнечные яркие лучи заглянули в маленькое окно деревянного флигеля, заливая светом и блеском каморку с голыми грязными стенами, в которой спал Чайкин, и заиграли на его лице.

Он проснулся, удивленно щуря спросонок глаза, и, не вполне освободившийся еще от чар сновидений, казалось, не понимал, где он находится.

Но прошло несколько мгновений, и матрос все припомнил и понял. Понял — и ужаснулся при мысли о том, что он на берегу, вместо того чтобы быть на клипере. А если «Проворный» уже ушел, и он останется один-одинешенек на чужбине, далеко-далеко от родной стороны? Никогда уж не видать ему родины.

И он вскочил с приплюснутого, тонкого и жесткого тюфяка с такой стремительностью, словно бы в тюфяке вдруг оказалась игла. Вскочил и торопливо стал одеваться, чтобы немедленно бежать на пристань, нанять шлюпку и ехать на клипер.

«А там будь что будет!» — подумал он в отчаянии…

В нем, в этом молодом матросе благодаря счастливым условиям его прежней жизни еще жило присущее каждому человеку чувство человеческого достоинства.

Вот почему при мысли о том, как его будут наказывать на клипере, решимость молодого матроса ослабевала. Сомнения закрадывались в душу. Вчерашние слова старого еврея, его жены и дочери о том, как хорошо и свободно можно жить в Америке, невольно припоминались Чайкину и смущали его какими-то смутными надеждами на светлое будущее.

Не зная, на что решиться, он отворил двери и в большой комнате увидал молодую Ревекку.

Довольно красивая, с смуглым, почти бронзовым лицом и густыми черными волосами, пряди которых падали на лоб, одетая в ярко-пунцовую кофточку, она не спеша собирала на стол, расставляя чашки.

— Здравствуйте! — ласково промолвила она, увидав матросика.

— Здравствуйте!

— Сейчас будет готов кофе. Хорошо ли спали? — спрашивала она, глядя на Чайкина своими большими черными глазами.

В этом сочувственном взгляде было что-то такое скорбное, что Чайкин невольно пожалел еврейку, решив про себя, что у нее, должно быть, на сердце тяжкое горе.

И он также сочувственно взглянул на нее, когда ответил:

— Покорнейше благодарим. Очень даже хорошо спал, но только надо мне уходить.

— Зачем уходить? Куда уходить?

— А на свое, значит, судно, на «Проворный». И хотя очень мне достанется…

— Наказывать будут? — перебила молодая еврейка с выражением ужаса на лице.

— Еще как будут-то! — произнес Чайкин с тоской. — Я — щуплый! — виновато прибавил матрос.

— Так вы не ходите! Оставайтесь в Америке!

Чайкин стоял в грустном раздумье. Наконец он сказал:

— Страшно оставаться.

— Отчего страшно?

— На чужбине словно в домовине… Жаль родного места… Пропадешь здесь… Надо, видно, пропадать на клипере. Прощайте, девушка! Спасибо на ласковом слове, и дай вам бог счастья! И папеньке с маменькой передайте нижайший мой поклон и как я благодарен за ласку… А я пойду!

— Подождите! Прежде хоть кофе напейтесь… Сейчас подам… И маменька скоро придет. Она пошла в лавки. И папенька в семь часов вернется. Он вас и на пристань сведет, ежели вы не боитесь, как вас наказывать будут… Ой-ой-ой! Спаси вас бог!

— Одна надежда на бога и есть…

— Садитесь к столу, Василий Егорыч. Еще успеете горе принять, ежели бог не надоумит вас остаться. У всякого свое горе! — как-то загадочно прибавила Ревекка и вышла в маленькую кухню.

Чайкин присел.

Через несколько минут явилась Ревекка с кофейником и тарелкой поджаренных в масле ломтей белого хлеба. Затем принесла горячее молоко.

Она налила Чайкину большую чашку кофе с молоком, предварительно положив в чашку две ложки сахарного песку, и, подвигая тарелку с хлебом, говорила:

— Кушайте на здоровье! Кушайте, прошу вас!

Сама она не пила. Она присела около стола, по-прежнему задумчивая, и по временам поднимала свои печальные большие глаза, полные чувства сострадания, на матроса.

«Ишь какая жалостливая жидовка!» — думал благодарный Чайкин, перехватывая взгляды Ревекки.

Когда матрос с видимым удовольствием выпил большую чашку, Ревекка предложила ему выпить еще чашку.

Но матрос из деликатности отказывался.

Тогда молодая еврейка налила в чашку матроса кофе и молока и проговорила:

— Кушайте, земляк! Кофе хороший. По сорока центов платили.

Чайкин поблагодарил и стал пить вторую чашку, закусывая поджаренным хлебом.

Опять наступило молчание.

Наконец Чайкин, желая быть вежливым, проговорил:

— Очень скусный кофий.

— Понравился? Может, еще чашку?

— Вовсе не могу. Сыт по горло… Вот вы давеча сказали: «У каждого свое горе!» Это вы правильно сказали. Только разное оно бывает. Наше матросское горе одно, а на сухой пути — другое. Но только здесь, я полагаю, меньше горя, потому как люди без прижимки живут. Сам себе господин.

— Это, положим… Но самое большое горе на свете не от тиранства, а когда ежели совесть непокойная! — грустно промолвила еврейка и покачала головой, словно бы хотела избавиться от каких-то мучительных дум.

— Без совести — беда! Обманом жить вовсе нельзя.

— Вы думаете?

— То-то, думаю.