Изменить стиль страницы

Зал заметно оживился, усилился шум голосов, заплакал ребенок. Потом со сцены командир полка попросил офицеров помочь рассадить вновь прибывших — восемь армянских семей. Они постоянно переглядывались и, смущаясь от непривычного внимания, готовы были сесть прямо в проходе. Еле отговорили. Солдаты занесли еще стулья, и гул стал постепенно затихать. Торопливо прошедший по сцене к командиру дежурный по части с минуту о чем-то говорил ему на ухо, потом отнекивался, и полковник объявил, что начало собрания переносится на двадцать минут. Среди полкового народа прошел шепот. "Командира по СВ запрашивает Тбилиси". В зале завертелись головы, заподнимались в припоздавших приветствиях руки, и разговоры на уровне: "Ну, как дела?" — "Нормально", — начали волнами ходить по всем рядам.

Невольно создавшаяся в зале пауза до начала жизненно важного разговора логично и удачно превратила клуб в столово-спортивную площадку подрастающего поколения в возрасте от одного месяца до того часа, когда уже вразумительно попискивающий люд мог относительно самостоятельно решать свои сложные жизненные проблемы. Здесь стало ясно, что хитрый Сашка, ростом чуть выше отцовского колена, на деле вовсе не оказался тем примером в поведении для Димки из соседнего подъезда, которому ставили его в пример по сто раз на день, начиная от: "Ты руки мыл перед едой? А вот Сашка...", до: "Я тебя насколько отпускала, безобразник?"...

Зал шевелился, как потревоженный муравейник, и шуршал бутербродными обертками. И последним дипломатичным усилием предупреждал пятилетнюю Людочку: "Ну, все, щас отцу скажу...". Многие родители честно признались, что у всех, оказывается, дети как дети, но этот олух... В общем, на пятой минуте гарнизонный народ, наконец, зажил своей привычной жизнью. Вдруг откуда-то из-за спины Виктора потянуло естественным специфическим запахом. Семья прапорщика Гуриева разом, раздвинув ноги и мгновенно вычислив "источник свежести" в лице своего трехгодовалого Петьки (у того мордашка от ответственнейшей рабочей минуты напряглась до покраснения), двумя родительскими языками с опозданием прошипела:

— Ты что творишь?

На что, досадуя на недогадливость и бестолковость родителей, Петька, не прекращая процесса очищения, натужно и хмуро просипел: "Не видите? Тужусь". Добродушный и всеобщий хохот уносил Петьку из зала на отцовской левой руке. Правая ладонь выполняла функцию аварийного горшка. Через минуту Петька, вися над "стационаром", смиренно выслушивал, кем он является на самом деле. Его единственным оправданием была бесконечная заунывная фраза:

— Я не виноват, что меня разнесло...

Вернувшийся командир полка своими двое суток неспавшими глазами с минуту смотрел на быстро затихающий зал, еще не остыв от разговора с Тбилиси. Андрей Иванович, сорокавосьмилетний гвардеец с большой буквы, знал всех своих подчиненных поименно, поквартирно, по нищим холодильникам, по битой неказистой, затурканной от тьмы переездов мебели. Знал, кто кого крепко в семье любит, чей мужик у какой бабы, как бы это поделикатнее сказать, возвращается не в 19.00, а в три утра. Технику, видите ли, в автопарке готовили к маршу. А двигатели ротных БТРов почему-то остро пахли "французскими" духами "Красная Москва". Э-эх, жизнь наша тяжкая, души беспутные! Сам трижды продырявленный и дважды посеченный в Афгане, Андрей Иванович, далеко не ангел, как-то принял решение — каждого ребенка, оставшегося без папы, считать сыном или дочерью полка, поставив их на все виды скудного офицерского довольствия. Он, полковник, начал войну с потери своего близкого друга. В том бою его однокашник по училищу Толик получил смертельные ранения в грудь, в рот и в живот. Командир роты Андрей, стоя на коленях в грязи и копоти над истекающим кровью другом, в исступлении осипло орал:

— Санитар... почему ты не можешь переливать кровь?!

Ротный, зайдясь в хрипе и почти уткнувшись носом в нос другу Тольке, убеждал его, что он будет жить, убеждал криком и стучащими от слез зубами. У Тольки не было живота и нижней челюсти. Он верил капитанской сердечности, но был уже умнее, сильнее и далеко от всей группы и пустой земной суеты. Он не то успокаивал Андрея, не то просто от судорог тряс головой. На сером его лице было такое выражение, будто он боялся за друга больше, чем Андрей — за него. Тольки не было на войне уже минут десять, а капитан все лечил и лечил его своими доказательствами, что успеет дотащить его.

В его полку вечерняя поверка длилась всегда долго, потому что, помимо живых, зачитывали имена и тех мертвых, как живых. Он лично писал письма их родителям, не часто, но поздравлял с Новым годом, с 23 февраля, 9 Мая и... днем рождения погибших сыновей. Ах, как это было нужно родителям! Их 18-летнего сына помнят в полку. Помнят. Полковник имел Честь. И его Честь, весом в офицерские звездочки, перевешивала искусственную честь, "как крыло мухи", честь многих золотопогонных офицеров из верхов.

"Десантник в авторитете" знал, что война без потерь даже при физически целых подчиненных не бывает, и от этого по-человечески прощал многим жизненные и должностные грехи. Даже нередко выпивки и драки, когда народ порой выпивал "за здоровье" до полной невозможности здраво мыслить. Но что поделать, выпивка без драки, как чай без сахара.

Не прощал только микропредательство, влекущее трагедию и бесчестие. Он там, за ленточкой, однажды простил молодого лейтенанта, честно признавшегося в трусости, из-за которой был ранен рядовой десантник. А полгода спустя этот лейтенант закрыл собой двоих рядовых. Ребята остались живы, а взводный уехал домой почитаемым в полку безногим героем. Досрочно. Весь полк помнит тот животворящий случай, когда 12-летняя девочка с мудростью пожилого человека, пришедшей от беды, отказалась от помощи взрослых, оставшись в своей скромненькой комнатке в офицерском общежитии с четырехлетней сестренкой, говоря тихо взрослым:

— Вот папа с мамой приедут — а нас не будет.

А малютка застенчиво показывала всем любимую куклу Машу, называя ее мамой, добавляя:

— Тихо. Мама спит.

Их мама Валя тогда умерла от сердечного приступа, получив бестактное, не от большого ума составленное письмо о смерти мужа. Детей, конечно, пригрели. Тогда Андрей Иванович пронзительно осознал, что при любой любви со стороны без родителей все одно — везде чужбина. Его так уважали подчиненные, что за право пойти с ним в разведку стояла очередь. Он детально, скрупулезно и от всего сердца говорил о своих ошибках после боя. От этого к нему тянулись, и этому учились у него.

Однажды кто-то, попытавшийся подтрунить над ним, был резко осажен. В одно время из-за частых тяжелых боев получилось так, что замена в его роте произошла не очень продуманно: вместо обученных солдат в роте стало больше вновь прибывших. Тогда на ряд разведвыходов пошли, в основном, одни офицеры. На ротного некоторые странно посмотрели, а он поклонился мысленно своим взводным лейтенантам, ставшим вдруг настоящими командирами, и сказал, что если ребятишки необученные разом полягут, то он ничем не сможет оправдаться перед их матерями: "Пока этих не подготовлю — буду ходить на разведвыходы сам". Как-то во время операции ему в плен попал американец. Его, Андрея, измочаленные, прокисшие, серые от пыли, но крепкие и даже не раненые пацаны, расхлеставшие вдесятером небольшой ослиный караван с "духами", перевозивший героин из Пакистана в Иран, несколько минут не могли сообразить, кто перед ними — этот стучащий зубами и трясущимися губами пленный, у которого от желудочного озноба даже не соединялись в кулак пальцы.

— Командир, это не "дух". "Духи" так не сдаются,— моментально сделал свой вывод переводчик.

И вдруг дошло...

— Так это ты — американская рожа?!

Пленный, мгновенно поняв, что его жизнь по сроку защелкала секундами, сделал то, что может только сделать сущность, с рождения ошивающаяся у статуи своей свободы. Сидя от бессилия на заднице, глядя бусыми коматозными глазами сразу на всех, долго и судорожно щупая карманы, он, наконец, протянул Андрею... чек на три тысячи долларов! Пять минут спустя группа, плюясь, скоро топала к дому. На камнях, в общей куче с восточными работодателями валялся "цивилизованный" представитель Нового Света с одной половиной линкольновской квитанции, вбитой в рот, а с другой — в то место, откуда исходит их подлинный дух.