Может быть, именно в эти дни Шарвен со всей отчетливостью и ясностью начал понимать гнусную лицемерность общества, которое неустанно кричало о своей демократии, гуманности и свободе.
Толкаясь в длинных очередях биржи труда, Шарвен встречался здесь с людьми, чье человеческое достоинство как будто специально втаптывали в грязь. Будто невидимая сила задалась целью во что бы то ни стало сломить в человеке не только его гордость и самоуважение, но и волю, духовно обескровить его и опустошить — с униженными и до предела отчаявшимися легче иметь дело, они становятся куда сговорчивее.
Разворачивая утренние газеты, Шарвен читал: «Правительство социалиста Леона Блюма создало в стране положение, где нет (или почти нет) ни одного безработного. Правительство раз и навсегда заявляет: с любыми формами экономических кризисов покончено бесповоротно…»
У Шарвена было такое ощущение, будто от всей этой лжи его постоянно тошнит.
Как-то, это было уже в конце августа, к толпе у биржи подошли два парня с жестяными кружками для пожертвований. На каждой висела табличка: «В помощь испанским республиканцам. Фашизм не должен пройти!».
Парни в смущении остановились, и Шарвен услышал, как один сказал другому, почти до шепота понизив голос:
— Слушай, Николь, это же безработные, ни у кого из них не отыщется и одного су.
Они повернулись, чтобы уйти, но в это время человек с густой проседью в волосах крикнул:
— Эй вы, а ну-ка вернитесь! Слышите, это вам говорят!
Парни нерешительно топтались на месте. Их обступили плотным кольцом: бывшие рабочие кирпичных заводов с въевшейся в поры лиц красной пылью, разносчики зелени в стоптанных башмаках, землекопы с узловатыми руками и с твердыми, точно железо, мозолями на ладонях, штукатуры, каменщики, бетонщики — все бывшие, все с голодными, но сейчас с добрыми и теплыми глазами.
Тот, с густой проседью, взял у одного из парней закрытую сверху кружку и, порывшись вначале в карманах пиджака, затем брюк, извлек наконец несколько су и опустил в прорезь. Потом крикнул в толпу:
— А ну, миллионеры, короли финансов, фабриканты и заводчики, подходи, у кого завелись наличные! Несколько наших су — это патрон для винтовки, несколько франков — это уже граната! Ну, денежные мешки, подходи, не стесняйся, выкладывайте нажитые капиталы… Или думаете, что расщедрится Леон Блюм?..
Это был обычный французский рабочий: даже когда живот от голода прилипает к спине, он не лезет в карман за острым словцом и шутку не променяет на кусок хлеба. Он балагурил, смеялся, но Шарвен видел, что и те, кто подходили к нему с мелкими монетами в руках, и он сам воспринимают все это очень серьезно, точно так же, как воспринимали известие о начале войны в Испании докеры Марселя.
Тем временем рабочий с кружкой подошел к Шарвену и, взглянув на его чистый, хорошо отутюженный костюм, смешно потянул носом воздух, словно к чему-то принюхиваясь, сказал;
— Вы, конечно, не сможете поддержать Испанскую республику, мсье? Вы, наверное, слишком бедны, чтобы отыскать в карманах своего драного пиджачка несколько су, не правда ли?
У Шарвена была кое-какая мелочь — он рассчитывал в середине дня купить пару бутербродов и перекусить. Но еще когда рабочий взял у парня кружку для пожертвований, Шарвен и сам решил, что бросит в нее все имеющиеся у него деньги. Он уже держал их в руке и при первых же словах рабочего опустил монеты в прорезь кружки. Потом вдруг подумал, что, судя по его внешнему виду, все эти люди могут решить, будто его бумажник набит франками, а он отделывается мелочью. Ему даже показалось, что в глазах рабочих он увидел скрытую насмешку. Насмешку и неприязнь. И тогда, не отдавая, отчета в своем поступке, Шарвен вывернул наизнанку карманы брюк.
— Больше у меня нет ни гроша, — словно оправдываясь, проговорил он.
Теперь в глазах рабочих не было ни насмешки, ни неприязни — Шарвен это видел, и чувствовал. И еще он почувствовал, что теперь все, кто стоял с ним рядом, смотрят на него совсем по-другому: он стал для них своим человеком, они как бы приняли его в свое братство…
В этот день Шарвену снова не повезло — биржа закрылась раньше обычного, а людям объявили: можно расходиться по домам, ничего не ожидается.
Голодный, усталый, на грани отчаяния Шарвен вернулся домой. Взглянув на него, Жанни грустно улыбнулась:
— У меня тоже пустой номер. Но все равно сегодня в честь безработного бродяги Арно Шарвена я даю обед. Будут даже спаржа и твое любимое «шабли».
— Что-нибудь опять отнесла в ломбард? — спросил Шарвен.
— Какое это имеет значение?! — сказала Жанни. — Главное — мы еще живем, дышим и любим друг друга. Все остальное — преходяще.
Она усадила его за накрытый стол, Арно налил в бокалы вино, однако прежде чем выпить, неожиданно сказал:
— Они все ближе подходят к Мадриду. Все ближе и ближе… В конце концов они затянут на его шее петлю, и тогда все будет кончено…
Жанни пожала плечами:
— Тебя это действительно очень волнует? Что, собственно мы знаем об Испании? Картины Гойи и Веласкеса, романы Бласко Ибаньеса и «Дон-Кихот» Сервантеса?.. А что еще? Ну, коррида, матадоры и пикадоры, мортеруэло — паштет из гусиной печенки, любимое блюдо не то каталонцев, не то андалузцев… Давай выпьем за наше будущее…
— Давай, — согласился Шарвен. — Говоря об Испании, я в то же время думаю о будущем.
— О нашем? — усмехнулась Жанни. — Или о будущем человечества?
— А разве это не одно и то же?.. Погоди, кто-то звонит.
Он подошел к двери, резко распахнул ее:
— О, Гильом Боньяр! Каким ветром тебя занесло? Проходи, старина, Жанни тоже будет рада тебя видеть.
Гильом был в штатском костюме, лицо его осунулось, когда-то озорные, веселые глаза сейчас казались потускневшими и утомленными. Жанни взяла из его рук шляпу, проводила к столу: — Садитесь, господин лейтенант военно-воздушных сил, мы сейчас выпьем за бывших и настоящих летчиков.
Гильом поморщился:
— Если к числу настоящих вы относите и меня, Жанни, то допускаете ошибку.
— В чем дело, Гильом? — спросил Шарвен. — Что-нибудь случилось?
— Уже две недели, как меня вышвырнули из полка, — ответил Гильом. — Ты, конечно, спросишь, за что? И я сразу отвечу, чтобы больше не касаться этого вопроса: за грубейшее нарушение дисциплинарного устава. В чем это выразилось? Я сказал нашему другу Тенардье, что он самое настоящее дерьмо, что, если бы вернулись старые добрые времена дуэлей, я с наслаждением проткнул бы шпагой его шкуру, что он и его папаша — типичные фашисты и прочее и прочее… Но все это уже в прошлом, Арно, я пришел поговорить с тобой совсем о другом. Ты всегда был серьезнее и умнее меня и лучше разбирался во многих вещах. Черт подери, моя голова часто была забита не тем, чем нужно… Но, кажется, сейчас я тоже чуть-чуть поумнел. Знаешь, что я решил?
— Прикончить капитана де Тенардье?
— Ты не смейся. На этого ублюдка мне наплевать. По крайней мере, сейчас… Скажи, Арно, что ты думаешь о войне в Испании? Не кажется ли тебе, что каждый человек, если он считает себя порядочным, должен что-то сделать для Испании?
— Например?
— Например? Ну хотя бы переползти Пиренеи и расквасить морду какому-нибудь мерзавцу из банды Гитлера или Муссолини. Неужели мы сможем молча наблюдать, как они топят в крови все живое?.. Слушайте, Жанни, у меня все время перед глазами такая картина: вот стою я на какой-то возвышенности и вижу, как земля вокруг меня покрывается черной краской. С каждой минутой все меньше остается светлых пятен, и скоро их совсем не останется. Черт подери, думаю я, так ведь это не черная краска подступает к моим ногам, а кровь — я даже чувствую ее запах, — кровь убитых фашистами старух и стариков, детишек и их матерей.
Жанни отхлебнула глоток вина и настороженно посмотрела на Шарвена. Арно легонько постукивал пальцами по краю стола, меж бровей у него прорезалась глубокая складка. Глаза его были широко раскрыты, но, кажется, он ничего сейчас не видел. «Или, как и Гильом Боньяр, Арно видит сейчас расплывающееся по земле черное пятно, — подумала Жанни, — и чувствует запах крови — крови растерзанных и расстрелянных детей, старух и стариков…».