Скажи этому типу, — обратился он к ней, — чтобы приказал развязать руки. Иначе разговор не состоится. Поняла?
Крашеные ресницы несколько раз хлопнули верх-вниз, послышался быстрый испуганный лепет по-немецки.
О, да, да! — Капитан приказал развязать руки обоим летчикам и опять спросил у Василия: — Большевик?
Нет! — коротко ответил Нечмирев.
Ты? — обратился немец к Райтману.
Тот подошел к столу, медленно, но твердо проговорил:
Я — член Всесоюзного Ленинского Коммунистического Союза Молодежи. — И посмотрел на Васю.
Нечмирев тоже подошел к столу, стал рядом с Яковом и так же твердо сказал:
Я — член Всесоюзного Ленинского Коммунистического Союза Молодежи. — Он опять взглянул на девицу. — Переводи точно. Тебе, наверно, известно, что такое ВЛКСМ…
Какой полк? — спросил немец. — Где аэродром?
Полк бомбардировочный, аэродром — там! — Василий махнул рукой за окно.
Сколько самолетов в полку?
Скажите, пожалуйста, какой любопытный народ, — усмехнулся Нечмирев. — Мы ведь не спрашиваем, сколько танков в немецкой армии…
Девица перевела. Капитан-эсэсовец долго молчал, спокойно глядя на Нечмирева, потом быстро начал говорить переводчице.
Господину капитану уже известно, — переводила девица, — что вами уничтожен мост через Илу. Господин капитан считает, что вы опытные и смелые летчики. Не смотря на то, что в перестрелке вы убили офицера и нескольких солдат немецкой армии, господин капитан предлагает вам вступить в ее ряды и служить в особой части, созданной из русских добровольцев. Вам гарантируют сохранение жизни, повышение в чинах, хорошие деньги. Спустя некоторое время вам дадут самолеты. Предварительно вы должны выступить по радио и заявить о своем добровольном переходе на сторону германской армии…
Все? — перебил ее Нечмирев.
Нет, не все. В противном случае через несколько часов вы будете расстреляны. Перед этим вас подвергнут… — девица запнулась.
Понятно! — Василий обнял Райтмана за плечи, сказал — Яша, я буду отвечать за обоих. Хорошо?
Яков прижал к груди раненую руку и молча кивнул головой. Ему хотелось кричать от боли, но он стоял и безразлично разглядывал черные от копоти стены комнаты.
Слушай, ты, — громко сказал Нечмирев. — Передай своему господину капитану вот что… Передай слово в слово. Мы, советские летчики, лейтенант Василий Нечмирев и лейтенант Яков Райтман, знаем, что нас расстреляют. Это раз. Скажи этому типу, чтобы он больше не трудился о чем-нибудь спрашивать. Комсомольцы есть комсомольцы, поняла? Это два. Третьего не будет. Точка. Правильно я сказал, Яша?
Хорошо ты сказал, Вася, — ответил Райтман. — Комсомольцы есть комсомольцы. И точка…
Капитан все так же спокойно выслушал ответ, держа в одной руке массивное пресс-папье и разглядывая на нем испачканную промокательную бумагу. Потом он посмотрел на Якова и сказал:
Пусть летчики подумают. Хотя… Что у летчика с рукой? Я бывший врач, хочу посмотреть.
Райтман почти бессознательно протянул распухшую, синюю руку, положил ее на стол. Немец быстро, почти не глядя на окровавленные пальцы, с силой ударил по ним тяжелым прессом, рассмеялся и сказал по-русски:
Точка!..
Яков пошатнулся, закрыл глаза. Стало темно, эсэсовец и переводчица на миг исчезли, потом опять словно выплыли из тумана. Побелевшими губами Райтман прошептал:
Вася, поддержи меня.
Но Василий уже не мог поддержать своего друга. Два немца набросились на него, заломили назад руки, скрутили их проволокой. Он видел, как двое других сбили с ног Якова, схватили его за больную руку и потащили к дверям. Нечмирев успел крикнуть:
Держись, Яша!
…Потом все смешалось. Василий не мог понять: он сам находился в этой комнате или кто-то другой, близкий ему, на кого он не может смотреть без сострадания и… гордости. Близкого человека били шомполом по рукам, по животу, рассекли ему щеку и перебили нос, а человек твердо стоял на ногах, изредка сплевывая кровь. Василий шептал: «Держись, миллион чертей. Ты здесь — Россия! Держись!» Человек держался. Когда шомпол, рассекая воздух, опустился на позвоночник чуть ниже шеи, человек охнул, зашатался и начал медленно оседать на пол. Наверно, они повредили ему позвоночник, и он не мог больше стоять. Он падал. А за стеной кричал Яша. Дико, страшно. Яше совсем плохо с его рукой. Куда хуже, чем вот этому человеку. И Василий с укоризной прошептал: «Что же ты?.. Нельзя падать, надо стоять… До конца!» И человек выпрямился. Он посмотрел на девицу с крашеными ресницами, взглянул на эсэсовца. Девица была бледная, как стена, руки у нее дрожали, она перебирала тонкими пальцами край скатерти и старалась не смотреть на летчика: ей было страшно. Капитан улыбался, но Василий видел, как дергается у него под глазом и под тонкой кожей набухают и исчезают желваки. Нет, это не веселая улыбка! От этой улыбки немца, наверно, тошнило. И Нечмирев говорит близкому человеку: «Хорошо, ты настоящий парень. Продолжай…»
В это время человека бьют шомполом по голове, он падает, уже ничего не видя, не сознавая. Как черная кошка, в окно впрыгивает ночь, и свет повсюду гаснет. В горячий мозг вползает тишина, покой охватывает каждую клетку тела. Летчик улыбается: он рад, что близкий ему человек не подвел его. Это хорошо, миллион чертей, потому что каждый советский человек здесь — это Россия!
4
Они знали: кончится ночь — и кончится жизнь. На рассвете их выведут из штаба и у какой-нибудь балки или рощицы расстреляют. Надежды на бегство не было. Связанные руки, перебитые кости… Хватило бы только сил встать, когда придут палачи, и встретить смерть как положено. Хватило бы только сил до конца выдержать все, не упасть духом…
Они сидели в том же подвале, спинами опираясь друг о друга. Они не знали, сколько осталось до рассвета, сколько осталось жить. Время шло там, где свет и жизнь, а здесь была только ночь, последние часы или секунды жизни. О смерти нельзя было думать, но и невозможно было думать о чем-нибудь другом. Думалось: неужели это конец? Страшно уходить из жизни, когда тебе немногим больше двадцати лет и впереди могло бы быть еще много такого, чего ты не изведал, не узнал. Жизнь только начиналась, и жизнь уже кончалась.
Так мы и не увиделись, Абрам, салака ты моя дорогая! — тихо сказал Яков.
Ты о чем? — спросил Нечмирев.
Яков промолчал. Он говорил только сам с собой. Все, о чем он сейчас думал, это было только его, личное, никто ничего не должен знать. Никто, даже друг. Нельзя рассказать, как страшна смерть, нельзя показать, как холодно и тоскливо на душе. Какая нужна сила, чтобы осмыслить: скоро всему конец. Не останется ни чувств, ни желаний, не останется ничего, даже памяти о человеке. Хорошо умереть в бою, на глазах у товарищей. Чтобы все видели: жил хорошо и умер хорошо… А вот так…
Понимаешь, Вася, хоть бы кто-нибудь видел, кто-нибудь знал… Легче было бы.
Нечмирев вздрогнул, повернулся к товарищу.
Ты это что, Яша? — спросил он. — А фрицы? Они ведь будут видеть! Наши и так знают, что мы не станем трусить, трястись, как студень на блюде. А вот фрицы, миллион чертей, пусть смотрят. Это главное, Яша.
Главное?
А как же! Я вот думаю так: мне, Яша, памятника не надо. Не обязательно это. Скажут обо мне: славный был парень Вася, настоящий парень был, наш человек. И довольно. Скажут так — значит, правильно я жил. Хорошо. Может, вечерком соберется братва в землянке. Костя Панарин придет, нальет всем по сто граммов, смахнет слезу. «Ну, скажет, за Васю, миллион чертей! Помянем». Будь спокоен, Яша, по второй — за тебя. Потому что и ты правильно жил, и ты — настоящий человек. — Нечмирев с минуту помолчал и вздохнул. — А Костя Панарин обязательно слезу смахнет… Душа, а не механик… Как-то сидим с ним в щели, фрицы звездным налетом аэродром бомбят. Кутерьма! Рядом с Костей моторист пристроился, Ваня Галкин. Упадет бомба рядом — Ваня, как червь, головой в землю лезет и дрожит, будто лихорадка его наизнанку выворачивает. Я спрашиваю: «Эй, ты, Иван — львиное сердце, перед механиком не стыдно трястись тебе, как медузе на ветру»? А Костя — толк меня в плечо, шепчет: «Командир, не надо смеяться. Ваня вчера письмо получил от жены, мальчонку родила. Вот и страшно ему… Не за себя, а за мальчонку страшно. Не дай бог что, сам понимаешь, командир, сиротой сынишка останется…» И знаешь что, Яша, смотрю, Костя незаметно моториста своим телом прикрывает. Щель мелкая, Костина спина наружу высовывается, а он… Эх, Костя, Костя, ходишь ты сейчас вокруг стоянки, к небу прислушиваешься. Больно тебе, Костя, душа ты моя…