Стоявший рядом со мной солдат Пронищев заметил со смешком:
— Товарищ главстаршина, да вы еще не знаете, что такое война, а других пугаете.
Слова бывалого солдата сразили меня. Я на минуту растерялся, потом разобрала злость. Повернулся, крикнул Пронищеву:
— За мной!
Места в машине нам достались самые плохие. Мы сидели около заднего борта, вся пыль оседала на нас. Настроение скверное, злость еще не улеглась.
— Ты только, товарищ главстаршина, не злись, — заговорил Пронищев. — Не люблю, когда человек говорит то, чего не знает. Я вот, допустим, тракторист, а начал бы рассказывать летчику про самолет. Смешно! А война... Я вот тебе расскажу немного и про связных тоже.
В бою часто как бывает? Перемешается все, перепутается, не знаешь, где наши, где противник. Как тут быть связному? Куда бежать? Оглядись! Случается отступление, опять же бойцы отходят все вместе, один другому помогает, а связной — всегда один. Вот, скажем, шел бой под Касторной. Пробежал я из штаба полка по лесу во второй батальон с донесением, выполнил приказ. Возвращаюсь назад по той же тропинке, перебегаю от куста до куста, прячусь, и вдруг — фашистские мотоциклисты. Что делать? Вскинул винтовку, потом две гранаты швырнул и — ходу! Вот вам и связной. В бою связной — фигура, сам себе командир. А ты их так...
Я молчал. Что было сказать?
И снова вспомнились первые дни службы во флоте, первые испытания совести.
Мартовское утро тридцать восьмого года предвещало ясный день: бухта Золотой Рог искрилась радужными красками, но на душе у меня было пасмурно. Причина очень простая: хотелось быть минером или торпедистом, а меня зачислили писарем артиллерийского отделения. Я умышленно портил свой почерк, на занятиях допускал грамматические ошибки, за это на меня накладывали взыскания и снова заставляли садиться за книги, составлять заявки на разные детали.
Моим начальником был однофамилец лейтенант Дмитрий Зайцев. И я решил испортить ему настроение. При составлении табеля-заявки умышленно исказил название одной детали. Вместо «банник-разрядник» написал совершенно нецензурное слово и, подсунув эту заявку на подпись лейтенанту, успокоился. Но не прошло и дня, как это спокойствие повернулось против меня. Я уже не мог ни есть, ни пить, думая о том, что в артиллерийском управлении обнаружат мою «ошибку» и за это попадет лейтенанту Зайцеву. Попадет крепко, ведь это открытое издевательство над вышестоящим начальником...
Наступил вечер. Не находя себе места, я понуро побрел к своей койке. Когда на душе тяжесть, тогда и дела не клеятся, получается все плохо, а это еще больше раздражает. В этот вечер дежурный по казарме дважды поднимал меня с постели, заставлял уложить обмундирование правильно. Всю ночь не спал. Встал до сигнала «подъем», совершенно забыв, что это есть нарушение распорядка дня. У самого выхода из казармы меня остановил старшина.
— Почему на двадцать минут раньше общего подъема встал с постели?
Одна ошибка повлекла за собой другую. Я снова схитрил: вытянулся перед старшиной по уставу, как нас учили на строевых занятиях, и доложил:
— У меня расстройство желудка.
— В таком случае... бегом в гальюн!
На утренней поверке старшина вызвал меня из строя и направил в медицинскую часть — лечить расстройство желудка.
Мою хитрость врач раскрыл просто. Он посмотрел язык, потискал мой живот и написал старшине: «Шесть дней краснофлотца Зайцева подымать за тридцать минут до подъема, использовать его на хозяйственных работах».
Шесть дней я ведрами таскал из речки воду в умывальники. В субботу меня снова повели в медсанчасть. Врач по-прежнему очень внимательно выслушал меня: спросил, как работает желудок, не бывает ли поноса, запора, не душат ли тошноты, может, изжога бывает. Я ответил:
— Чувствую себя хорошо, прошу отменить такую лечебную процедуру.
Наконец, за мной пришел рассыльный из штаба: явиться к начальнику боепитания лейтенанту Зайцеву.
Бегу и с порога докладываю:
— Товарищ лейтенант, краснофлотец Зайцев прибыл по вашему приказанию.
Лейтенант долго смотрел на меня своими красивыми, добрыми глазами.
— Вижу, что прибыл. Только понять тебя не могу, что ты за человек, как ты мог работать гражданским бухгалтером, не имея за душой совести. Мы с тобой в одной комсомольской организации, по возрасту почти ровесники, жизнь нам дала одну фамилию на двоих. Верил я тебе в работе, как себе, как родному брату, и вот за мою доверчивость ты меня жестоко наказал.
Слова лейтенанта выворачивали мое нутро наизнанку. В действительности лейтенант был по характеру мягкий человек, справедливый и требовательный. Год назад он с отличием окончил военное училище и как отличника его послали на самостоятельную работу в училище. Теперь его переводят в другую часть с понижением. Причина: халатность.
— Вот она в чем выразилась, — сказал лейтенант, положив передо мной заявку, составленную моей рукой. — Как видите, результат оказался печальным. Ваши дела показали халатное отношение к службе, рассеянность, поверхностные знания материальной части.
От стыда я готов был провалиться сквозь землю, просил извинения и самого строгого наказания. Лейтенант посмотрел на меня своими чистыми, ясными глазами, еле заметно улыбнулся и тихо сказал:
— Нет, наказывать я не буду тебя. Пусть тебя наказывает твоя собственная совесть. Она у нас — высший судья...
Да, кажется, нет более сурового наказания, чем терзания собственной совести. В условиях военной службы жизнь каждого военного человека, если он хочет быть настоящим военным, строится не только по уставам и наставлениям, но и по собственной совести. Потеря совести равносильна самому тяжкому преступлению. Именно этот вывод я сделал для себя после той глупой выходки против лейтенанта Дмитрия Зайцева и отныне всю жизнь буду искать возможность искупить свою вину перед ним.
И сейчас, когда идет война, когда перед моими глазами пылающий Сталинград, а в ушах звучат слова испытанного огнем солдата: «В бою связной — фигура, сам себе командир»,— мне осталось только дать клятву перед своей собственной совестью: быть верным и честным исполнителем воли своих командиров. Без этого нечего и думать о победе.
Колонна свернула на проселочную дорогу. Минут тридцать катились по низменности, заросшей кустами. Разбросанные там и тут озерки так и манили к себе: после пыльной, жаркой дороги — райское дело выкупаться, отдохнуть на бережке.
Вдруг с головной машины раздались условные сигналы, и вся колонна шарахнулась в разные стороны. Остановились под кустами. Дорога впереди и небо над ней были пусты. Чего там испугались — мы так и не поняли.
Батальон разгрузился быстро, без суеты и шума. Боевую технику разобрали на плечи, построились по три и вышли из кустов на ту самую проселочную дорогу, по которой только что ехали.
День подходил к концу, схлынула жара, и даже как будто утихла давно мучавшая всех жажда. Слышались громовые раскаты. В воздухе пахло гарью, взрывчаткой и еще чем-то неприятным.
Батальон свернул с проселка и по тропкам, протоптанным скотиной, углубился в лес.
И тут из-за кустов показались люди в штатском. Они шли, еле переступая, оборванные, грязные, перевязанные серыми от пыли бинтами. Это мирные жители Сталинграда направлялись в госпиталь. Моряки, еще не видевшие ужасов войны, смотрели на них с болью.
С опушки леса, в котором мы замаскировались, был виден Сталинград. Между нами и горевшим городом лежала Волга. Слышались артиллерийские раскаты. Без устали строчили пулеметы. Фашистские самолеты непрерывно бомбили заводской район.
Каким-то будет наш первый бой?
Вереницей тащились по тропинкам раненые солдаты. Нам хотелось поговорить с ними, спросить, как там, но вид их говорил сам за себя. Они шли, словно не замечая нас, а мы все ждали, может, кто подойдет. И вдруг из-за кустов показался матрос. Он остановился, осмотрелся — и увидел нас. Подошел. Оказалось — старшина. Голова перевязана. Левая рука, странно короткая, забинтована. На изодранной тельняшке — бурые пятна крови. Правая штанина клеша от самого низа до колена разодрана. Якорь на толстой морской бляхе вдавлен в середину. Старшина присел рядом с нами, попросил закурить. Завязался разговор.