Изменить стиль страницы

Я поднялся, провозгласил тост:

— За скорую встречу после войны!

Мы выпили, а потом сидели на диване, плотно прижавшись друг к другу, сцепившись руками.

Вернулись из гостей родители. Поплакали, поохали, огорошенные горестной вестью об отъезде дочери. Айнагуль обнимала их и уверяла, что ничего страшного с ней не будет. Поработает в каком-нибудь прифронтовом госпитале и вернется. Война долгой не будет, наши соберутся с силой и разобьют немцев. И вдруг заявила:

— Ата, апа, вы знаете Талгата. Так вот, сообщаю: мы любим друг друга и поженимся, как только вернемся с фронта. — И уже при них обняла, приникла ко мне.

И опять слезы, слезы горя и радости.

В сборах, в слезах не заметили, как наступила ночь. Отправились провожать ее на вокзал. Шли, ехали и опять обнимались, плакали. Плакали не одни мы, плакал весь город, отправляя на фронт целый эшелон мобилизованных, в их числе и девушек-медсестер.

На вокзале я стоял около Айнагуль, совсем молоденькой, как девочка, с длинными черными косами и блестевшими то ли от счастья, то ли от слез, как уголечки, темными глазами и никак не мог прийти в себя от вдруг так внезапно обрушившихся на меня счастья и такого же внезапного горя. Я опять же понимал, что так и должно было быть — война, и все-таки не мог осознать, смириться с жестокой необходимостью разлуки. В душе все перемешалось. Озарившая мою жизнь любовь к этому нежному, безгранично близкому созданию, и тут же — немедленное расставание. И, может быть, может быть, навсегда. Это же вполне вероятно, она отправляется на фронт, не в гости, не в командировку... На фронт! А там не танцы, там убивают...

От этой мысли заходилось сердце, я весь леденел, по спине, по всему телу бежали мурашки. Я снова и снова кидался к ней, обнимал, прижимал к себе, словно стараясь защитить, плакал, мешая свои слезы с ее.

Прозвенел колокол отправления, отъезжавшие прыгали в вагоны, махали руками провожавшим, а я все держал ее, не в силах расстаться со своей первой любовью, и все говорил, говорил, давал какие-то наставления, просил, молил, приказывал беречь себя, писать.

Потом я долго бежал за уходившим вагоном, в дверях которого стояла она, махал руками, кричал:

— Береги себя! Пиши! Пиши!

На фронт я уехал почти вслед за ней, через две недели. Но письмо получить успел. Вот оно, письмо от любимой, первое. Оно так быстро нашло адресат и теперь в моих руках. Писала она крупным, детским почерком. Ничего особого, тайного в нем нет. Обычное письмо влюбленной, потому я и делюсь им с читателем.

«Милый, дорогой. Как я люблю тебя! как мне тебя не хватает, хотя ты со мной, в моей душе, в сердце моем. Ты знаешь, я ведь на войне, на самом фронте, чуть не на передовой, в санбате. Отсюда слышны выстрелы пушек, совсем близко, в лесу рвутся снаряды. Мы принимаем раненых, кругом страдания, кровь, смерть. Я никак не могу к этому привыкнуть. Да и возможна ли такая привычка? Устаю страшно, работаем иногда сутками и все в крови, в криках и стонах. Вырвусь в нашу землянку, в блиндаж, упаду, а перед глазами ты. Ты, мой дорогой, и сразу отступают все ужасы войны, и я счастлива. Мне неудобно перед собой за это — кругом боль, кровь, страдания, а я со своим счастьем, но что я могу сделать, если это так. Да, я счастлива своей любовью. Молюсь, говорю: «О, Аллах, как я тебе благодарна за это чувство, которое ты мне дал, за то, что дал мне тебя! Я счастлива тем, что ты, Талгатик, есть, мой дорогой, что ты мой! Слышишь, Талгатик, милый, ты мой, навсегда, на всю жизнь. И я твоя!»

Дальше она писала снова о работе, о медсестрах — подругах, о врачах, какие они самоотверженные, не щадят себя ни в чем.

«Недавно нас обстреляли проклятые фашисты, из дальнобойных. Многих раненых убили. Погиб врач, две мои подружки-медсестры».

Я читал дорогие строки, прижимал письмо к губам и снова читал. Потом весь вечер писал ответ, подробно и тоже о своей работе, о том что готовлюсь к отправке на фронт. И конечно, о любви, о предстоящей встрече впереди, на которую я так надеялся, верил, что она состоится. Мы ведь всегда во что-нибудь верим, на что-то надеемся, потому что без веры, надежды, нет жизни, тем более любви.

Скоро в моей личной летной книжке появилась краткая характеристика: «Техника пилотирования на самолете «ИЛ-2» отличная. Летать любит. В полетах не устает. Трудолюбив. Летных происшествий не имеет. В воздухе спокоен, летает уверенно».

Через день издается приказ, в котором фигурируют одиннадцать фамилий, в их числе и моя. Нас, как наиболее подготовленных, оставляют в полку инструкторами.

«Ну, уж этому не бывать, — решаем мы. — Ни за что!» Вначале никто нас и слушать не хотел, но нежданно-негаданно в полк прибыла группа инструкторов из аэроклубов — люди в годах, с большим опытом. Мы возликовали.

Восемнадцатого декабря 1942 года мы уже были в дороге. Через несколько дней вышли из поезда на Казанском вокзале Москвы.

Москва тех трудных лет... Пустынные улицы, витрины магазинов, заставленные щитами, затемнение по ночам. Суровые лица людей, женщины в ватниках и кирзовых сапогах. Такой мне запомнилась столица на долгие военные годы.

Недолго пробыл я в Москве. Вместе со старшим сержантом Чепелюком получили назначение в одну часть. На Ленинградском вокзале уселись в поезд, который в те годы называли «пятьсот-веселым» — товарные вагоны, даже без нар, и полнейшая неизвестность, когда куда приедем. Помнится, что поезд часами стоял на разъездах, зато лихо мчал мимо станций.

Едем на северо-запад, за Калинин. В пульмановском вагоне — темнота. Стоит холодная «буржуйка».

— Сергей, — обращаюсь к Чепелюку, — надо бы дровец раздобыть, а то замерзнем.

— С ума спятил, — отвечает он. — Ночь, затемнение, а ты хочешь огонь разводить. Увидят немцы сверху — разбомбят.

Все же на первой остановке я выпрыгиваю из вагона и без труда разыскиваю какой-то поломанный штакетник. Растапливаем печурку. Из углов к нам начинают подходить люди. А мы-то думали, что вагон пустой.

Фронтовое начало

Пока все шло совсем не так, как мне представлялось: слишком уж серо и буднично. Мы рвались на фронт, а приехали, кое-как добравшись от станции на попутных, до каких-то тыловых деревень. Ехали, правда, с фронтовиками, настоящими, с самой линии обороны, с линии огня, но разговоры у них между собой были самые обыденные: молодые офицеры, сержанты — о девчонках, женщинах из соседних сел, о своих с ними похождениях, офицеры постарше, тоже бившиеся о борта грузовиков — о письмах из дома, у кого-то кто-то родился, кто-то умер, кто-то не может связаться с затерявшейся в эвакуации семьей. А о боях, подвигах в сражениях с врагом — никто ни слова, будто и не было вокруг этой самой войны, фронта, к которому мы с другом Чепелюком — ехали, на который рвались.

Штаб штурмовой авиационной дивизии расположен в засыпанной снегом деревне с громким греческим названием Андриополь. Между прочим, как мы узнали в дороге, командует дивизией Герой Советского Союза полковник Каманин. Тот самый легендарный летчик, который вел звено «Р-5» на спасение челюскинцев. Он уже был лейтенантом, когда я в трусишках бегал по пишпекским улицам. Сердце замирает от сознания, что буду воевать вместе с таким знаменитым авиатором.

Слезли с машины, идем улицей села. Холодно. Натянули пилотки на уши. Ботинки и обмотки — плохая защита от декабрьской стужи. Наконец добрались до штаба, доложили. Офицер посмотрел на нас, прочитал документы.

— Замерзли? — почему-то очень строго спросил он.

— Никак нет! — в один голос рявкнули мы с Сергеем.

— Ладно. Отогрейтесь, а потом идите в Обруб. Это недалеко, через аэродром. Спросите командира полка Митрофанова. Ясно?

— Ясно!

— Исполняйте!

Что исполнять? Греться или идти? Мы решили, что лучше всего скорее добраться до полка.

У крыльца толпились летчики. Они разъяснили, где найти штаб полка.

Подул холодный ветер, бивший в лицо колючими снежинками. Мы шли, засунув закоченевшие руки в рукава, кое-как натянув на уши пилотки. Заледеневшие ботинки гулко бухали о закаменевшую на холоде, обледеневшую дорогу.