Днем купались в ближнем ручье, который, как выяснилось, официально назывался Гавага-Крик. Каждый вечер брились, нагревая воду в касках на маленьких кострах. Днем ходили в джунгли и к месту подвига Куина. Быстро разлагающийся японский солдат все еще лежал наверху могилы. Позиция, которую обнаружили в джунглях, обозначала место последнего этапа битвы при Коли-Пойнт. Здесь были окружены и уничтожены крупные силы японцев, и можно было проследить весь передний край японской обороны внутри и вне джунглей по берегу Гавага-Крик. Были экскурсии и в другие интересные места. Солдаты ходили к берегу, в Коли-Пойнт, к большому дому плантатора, изрешеченному осколками снарядов и теперь покинутому. Несколько групп в разные дни отправлялись на попутных грузовиках по раскисшим дорогам через бесконечные кокосовые рощи даже к аэродрому, до которого было несколько километров. На аэродроме в жарком, располагающем к лени солнце взлетали и садились бомбардировщики. В тени кокосовых пальм работали голые по пояс механики. «Экскурсанты» возвращались домой опять на попутных грузовиках. На всем пути туда и обратно, куда бы они ни отправлялись, солдаты деловито разгружали машины и выкладывали огромные запасы для предстоящего наступления. Наступления, в котором — они это помнили — им самим придется участвовать. Но ночи от этого не становились легче.
После тревожных ночей было так чудесно сидеть и жариться под горячим тропическим солнцем. Оно восстанавливало силы и освежало, ежедневно принося с жарой и дневным светом облегчение и возвращая к нормальному состоянию. Всегда дул легкий ветерок, шелестя листьями пальм, бросавших на землю рассеянные, колеблющиеся тени. От земли с непреодолимой силой исходил теплый, влажный, зловонный запах тропической грязи.
Впрочем, дни проходили не только в развлечениях. Почти каждый день прибывали новые корабли с войсками и грузами. Выделялись наряды численностью до взвода под командой сержантов для помощи в разгрузке. Это была такая же работа, какую они с благоговением наблюдали в день прибытия, а теперь привыкли и к ней, и к периодическим дневным налетам. В дни, когда корабли не приходили, те же команды использовались для переброски грузов с берега в глубину рощ. Каждое утро проводился час интенсивной физической подготовки, нелепый, но требуемый распорядком дивизии. Было проведено несколько коротких учебно-тренировочных маршей, которые показались всего лишь прогулками. Один день с утра до вечера провели на импровизированном стрельбище, проверяя и пристреливая оружие. Но ночи от этого не менялись.
Эта странная, сумасшедшая жизнь, четко разделяющая ночи и дни, стала еще хуже, когда приказали сменить место расположения. Три дня искали пропавшие палатки, койки и противомоскитные сетки, на четвертый день палатки установили. Прожили в них два дня. Потом пришлось опять менять место и делать сначала всю тяжелую работу, включающую долгий переезд на грузовиках, переноску на руках брезентов, закапывание всех щелей. Трудности усугублялись тем, что по крайней мере один, а то и два взвода были заняты на берегу. Вероятно, перемещение имело целью расположить роту ближе к району выгрузки, чтобы легче было использовать ее на работе. Но солдаты об этом не знали, им никто ничего не говорил. Какой-то тыловик составил график для всех этих дел. В результате их переместили гораздо ближе к аэродрому, так что теперь уже не одна случайная бомба грозила упасть поблизости: рота оказалась в самом центре бомбежек. Каждую ночь вокруг рвались осколочные бомбы, прозванные «косилками».
На старом месте был выбор: либо бежать в щель, либо проявить храбрость и остаться в постели. Обычно большинство солдат пряталось в щель. На новом месте такого выбора не было: выходишь из палатки, ложишься в щель и радуешься.
Странно было, что ранило пока только одного солдата. Казалось, что раненых должно быть гораздо больше. В других подразделениях, расположенных вокруг, так и было. Единственным раненым в третьей роте был рядовой первого класса Марл, неотесанный парень, фермер из Небраски, призывник с заскорузлыми от работы руками, который не хотел покидать ферму отца и никогда особенно не любил военную службу. Осколок «косилки» со свистом влетел в щель, где он лежал во время налета, и аккуратно, как хирург скальпелем, отсек правую кисть. Когда Марл закричал, два лежавших рядом солдата бросились к нему и наложили на руку повязку в ожидании прибытия санитара.
Итак, Марл стал первым настоящим раненым в роте. Это было для него большое несчастье. С ним обращались с таким же исключительным, усиленным вниманием, как с теми ранеными на берегу, но от этого ему было ничуть не легче. Для него делали все что возможно, но Марл впал в истерику и стал громко плакать. Никогда особенно не блиставший умом, он никак не мог вбить себе в голову, как он теперь сможет работать.
— Что мне теперь делать, а? — раздраженно кричал он пришедшим на помощь: — Как я буду работать? Как я буду пахать? Подумать только! Что мне теперь делать?
Уэлш пытался его успокоить: он сказал, что теперь для него все позади, что он может ехать домой, но Марл ничего не хотел слушать. Его не утешали и рассказы о том, какие теперь делают чудесные искусственные руки.
— Вам, черт возьми, легко, — кричал он, — но как я буду работать?
— Ты можешь идти? — спросил санитар.
— Конечно, могу, будь все проклято. Да, я могу идти, черт возьми! Но как я буду работать?
Его увели в батальонный медицинский пункт, и третья рота больше его не видела.
Усиление бомбардировок действовало на разных людей по-разному. Файф, например, обнаружил, что он трус. Он всегда считал, что будет таким же храбрым, как любой другой солдат, а может быть, и чуть храбрее. После двух налетов он с удивлением и тревогой понял, что он не только не храбрее других, но, напротив, трусливее. Это была страшная истина, от которой некуда было уйти. После налета он смеялся и шутил, но чувствовал, что даже смех его какой-то дрожащий и не такой искренний, как у других, например, у Долла. Очевидно, другие не тряслись и не дрожали в щелях, как он. Очевидно, они только боялись, а он был охвачен ужасом, отдал бы все на свете, что имел и чего не имел, чтобы не быть здесь, защищая свою страну. К черту страну! Пусть другие ее защищают. Вот что, честно говоря, он чувствовал.
Файф никогда бы не поверил, что с ним может быть такое, и ему было стыдно. Это отражалось на его отношении ко всему в жизни: к себе, к солнечному свету, к голубому небу, к деревьям, к небоскребам, к девушкам. Ничто не радовало глаз. Желание быть в другом месте постоянно пробегало вверх и вниз по спине в Биде каких-то неясных мышечных спазм даже в ночное время. Хуже было сознание, что эти жестокие, мучительные приступы не приносят ему ничего хорошего, ничего не меняют, ни на что не влияют. Ужасно было признаться, что он трус. Это значило, что ему придется работать упорнее и не лентяйничать, как другие. Трудно будет жить, и лучше держать язык за зубами и постараться скрыть свое чувство.
Напротив, Долл, которому Файф завидовал, обнаружил у себя две приятные черты, которые его обрадовали. Первая — что он оказался неуязвимым. Долл и прежде подозревал это, но не хотел доверять своему чутью, пока не докажет это наверняка. Он уже дважды — один раз в ту ночь, когда Марл потерял руку, — заставил себя встать во весь рост в щели, когда услышал, что начали падать бомбы. Мускулы на спине запрыгали, как у лошади, старающейся сбросить всадника, но в этом тоже было какое-то волнующее удовольствие. Оба раза его не задело, хотя в тот раз, когда ранило Марла, он находился поблизости. Долл решил, что двух раз достаточно, чтобы доказать то, во что ему так хотелось поверить. Тем более что во время другого налета бомбы ложились еще ближе, чем та, что ранила Марла. Оба раза он потом нырял в щель, торжествующий, хотя и совершенно опустошенный; странно дрожали колени, и он не стал повторять испытание больше двух раз — уж очень оно выматывало. Но он был рад, что доказал свою неуязвимость.