– А фронт?! – спросил в отчаянии Наудус и стал трясти инициативного репортера за ворот. – Как же теперь насчет фронта?
– Что ж фронт? Если человек записывается добровольцам, всегда есть риск, что ему придется и на фронт попасть, – сокрушенно ответил репортер, высвобождая из побелевших пальцев Наудуса свой ворот. При этом он мягко улыбнулся. – Извините, друг мой, но у нас газета, и я не волен распоряжаться своим временем. Особенно сейчас, когда вся страна в едином порыве объединилась вокруг нашего бравого Мэйби, ведущего нас по пути процветания и побед… Долг нашей печати в такие величественные дни состоит как раз в том, чтобы не покладая рук…
Но Онли не стал слушать, в чем состоит долг атавской печати в такие величественные дни. Он закусил губу, чтобы не расплакаться и, пошатываясь на ослабевших ногах, выбрался на темную улицу и побрел домой.
Над Кремпом медленно плыла разбухшая лимонно-желтая луна. Откуда-то доносился женский плач. Где-то надрывно выла собака, оставшаяся сегодня без хозяев. Легкий ветерок чуть слышно посвистывал в оборванных проводах, лениво раскачивал абажур в комнате на втором этаже, открытой для обозрения всем прохожим.
7
Прогнозы прекраснодушных кремпцев не оправдались: ровно в десять минут одиннадцатого над Кремпом снова появились вражеские самолеты. Как и накануне, они отбомбились до того, как с ближайших аэродромов подоспели атавские истребители, и улетели, не потеряв на сей раз ни единой машины. И снова вернулись. С перерывами бомбежка и бои над Кремпом продолжались до самого заката. Это был закат редкостной красоты, – нежный, бодрый, сияющий чистыми красками, как на пасхальной открытке, но впервые за все существование воздухоплавания он не доставил кремпцам, как и прочим атавцам угрожаемых районов, никакого удовольствия, потому что они уже научились понимать, что такие закаты обещают на завтра отличную летную погоду.
По существу говоря, если не считать пожарных, шоферов, полицейских, гробовщиков и медиков, город так в этот день и не работал. Магазины, учреждения, предприятия, закрытые с первым сигналом воздушной тревоги, так больше и не открывались до позднего вечера. Это создало немалые трудности: при любых обстоятельствах население нуждалось в продовольствии. Хорошо еще, что уцелела электростанция, хотя в нее явно целились. Хлеба все равно всем не хватило: из четырех хлебопекарен одна была превращена в груду битого кирпича. На этом выиграли бакалейщики: в ход пошли окаменелые сухари и печенье. Возник чрезвычайный спрос на ведра: в нескольких местах вышел из строя водопровод. Лавка Квика распродала весь наличный запас ведер, кувшинов, кастрюль, тазов, всего, в чем можно было носить и хранить воду, – весь запас, включая всяческую заваль. По этому поводу у хозяина Наудуса было заметно приподнятое настроение, хотя он, понятно, всячески старался это скрыть. Но сам Онли работал за прилавком без обычного вдохновения. Его мысли были на фронте, куда ему предстояло вскорости отправиться на страх полигонским агрессорам. Даже успех подписки в его пользу, которую неутомимые Раст и Довор умудрились-таки провернуть, не изменил настроения Наудуса.
Все утро он прождал в тщетной надежде, что Энн опомнится, раскается и вернется к нему хотя бы для того, чтобы скрасить последние часы его штатской жизни. Энн не пришла. Когда загудел этот богом проклятый гудок воздушной тревоги, Онли побежал на велосипедный завод, чтобы найти там Энн и вместе с нею бежать в укрытие. По дороге он вспомнил, что она работает сегодня в вечерней смене, и бросился к ней домой и успел увидеть, как она вместе с матерью и ребятишками, с Праудом за рулем укатила на машине Гроссов за город. Дора осталась с фрау Гросс у постели профессора. Они почти насильно усадили в машину Энн и Прауда. И Энн и Прауд не хотели оставлять женщин в такой тяжелой обстановке. Но нельзя было рисковать понапрасну жизнями ребят и старухи матери, а старуха решительно отказалась уезжать без дочери.
Так Энн и не заметила благородного порыва Наудуса. Онли их потом видел далеко от Кремпа, в шумном и горестном таборе беженцев, но не подошел, потому что не ожидал от этого ничего хорошего. Печальный и сосредоточенный, брел он по кишевшей народом автостраде среди людей, которым было в эти страшные часы ни до его патриотизма, ни до того, что ему предстоит в самом скором времени попасть на фронт и погибнуть за них.
Но это отнюдь не означало, что он пребывал в мраке забвения. Андреас Раст и Довор (у Пука разболелся огрызок уха, и он остался у себя в подвале) решили выжать из беды, обрушившейся на Кремп, и из нечаянного добровольчества Онли все, что только можно для собственной карьеры. Они деловито шныряли между машинами, мотоциклами, велосипедами и детскими колясками и неутомимо проводили подписку в пользу «нашего смелого согражданина Наудуса, который уже прославил наш город по всей стране». Между вторым и третьим налетами они даже умудрились провести на автостраде нечто вроде летучего митинга, на котором торжественно вручили Наудусу тысячу шестьсот два кентавра и заодно огласили список в восемнадцать молодых людей, которые, к великому горю их родителей, последовали благородному примеру Онли Наудуса. Они заставили Онли играть при этом соло на кларнете: «Ура, ура, ура, все ребята в сборе!», что произвело прекрасное впечатление на маленьких ребятишек, шнырявших в толпе, и на нашего старого знакомца Дэна Вервэйса, который был автором, режиссером и, так сказать, заведующим музыкальной частью этого патриотического спектакля-экспромта.
Добровольцы кричали «ура!», Онли дул в кларнет, размышляя, как ему теперь поступить с деньгами. Оставить у себя? Что подумает Энн. Сдать на хранение в банк? Как бы не повторилась та же история, что и с банком «Сантини и сын». Может быть, так просто взять и подойти к Энн, как ни в чем не бывало вручить ей конверт с тысячью двумястами кентавров и молча уйти? А что, если заручиться ее согласием и снова купить какие-нибудь приличные акции? На всю тысячу шестьсот…
А в это время в толпе рыскали полицейские, разыскивая арестантов, только что убежавших из тюрьмы.
Чтобы читателю стало ясно, о чем идет речь, нам придется вернуться назад на одни сутки и спуститься в тюремную часовню, и именно в ту минуту, когда ее завалило взрывом первой бомбы, упавшей на город Кремп.
Несколько мгновений в тюремной часовне царила мертвая тишина.
– Бомба! – послышался, наконец, в темноте сипловатый бас доктора Эксиса, того самого, который прилетел из Эксепта делать прививки. – Самая настоящая бомба…
– Три, – поправил его другой голос.
– Что три? – спросил отец капеллан.
– Три бомбы.
– Откуда? – закричал кто-то из дальнего угла. – Чего ты порешь? Откуда в Кремне бомбы?
– С неба, – сказал Эксис, и сразу вся часовня наполнилась гулом взбудораженных голосов; многие разразились рыданиями: по ту сторону тюремной стены у них остались в Кремпе семьи, беспомощные в такую ужасную минуту!
– Дети мои! – чтобы привлечь к себе внимание, капеллан хлопнул в ладоши. – Я не успел сообщить вам волнующую весть. Сегодня в шесть часов утра наш временный президент, исчерпав все средства для мирного урегулирования конфликта, объявил войну богопротивной и злокозненной Полигонии… Уже получены первые радостные сводки: три полигонских города, благодарение господу, сметены с лица земли и…
– …и все наши парни, не, догадавшиеся спуститься сюда, в часовню, ехидно подсказал кто-то нарочно измененным голосом.
Капеллан пропустил мимо ушей этот выпад:
– …и да вознесутся наши сердца в молитве о ниспослании скорейшей победы благочестивому атавскому оружию!
Оказывается, и в самой тяжелой обстановке можно при желании найти что-то приятное. В данном случае такая мерзость, как полнейший мрак в подвале, отрезанном обвалившимся зданием от всего мира, делала всех заживо похороненных в нам заключенных невидимками. Иди угадай, кто говорит в этой толчее!
– Не путайте бога, отец капеллан! – послышался в наступившей тишине голос Эксиса. – Полигонцы вооружены нашим же оружием. Так что как бы он вдруг не взял да не помог полигонцам.