Изменить стиль страницы

Башкатов был возбужден и заплакан.

Он был заместителем начальника главка, заместителем Зяблова.

Башкатов и Царев вместе учились в нефтяном институте. Правда, Дмитрий Николаевич был тремя курсами младше, но, все равно, их знакомство было давним — задолго до того, как оба выбились в люди, и это придавало цену их дружбе, их добрым отношениям.

Ни для кого не составляло секрета, что в последнее время у Башкатова были весьма натянутые отношения с ныне покойным начальником главка. Там, говорят, уже дело дошло до известной формулы «либо он, либо я», однако судьба разрешила эту альтернативу своим способом.

Можно было не сомневаться, что именно Башкатов займет освободившуюся должность: он был энергичен, знающ, с ним считались наверху, к нему доверчиво тянулись снизу.

Они все еще стояли, не разнимая рук.

Глаза Башкатова покраснели от слез:

— Какой мужик был, а!..

— Что поделаешь.

Башкатов устремился навстречу еще кому-то, появившемуся в комнате.

А к Цареву подошла миловидная девушка с густо начерненными ресницами и обернула его рукав красно-черной повязкой. Заколола булавками. Движения ее были легки и приятны.

— Прошу следующую смену построиться, — сказал распорядитель похорон Артемий Павлович. Бритоголовый, очень подвижный толстяк.

Четверо выстроились в затылок друг другу. В смене, кроме Царева, оказались республиканский министр, академик Мазаев и еще кто-то, кого Царев не знал лично, но грудь этого четвертого была так густо увешана орденами, что в душе Дмитрия Николаевича шевельнулось тщеславие: он оказался не в самой худшей смене.

— Значит, так, — стал объяснять распорядитель, — вы следуете за мной, обходите гроб по кругу. Первый останавливается в ногах слева, если смотреть отсюда, второй — слева в изголовье, третий…

— Артемий Павлович, он опять… — пожаловалась миловидная девушка, возникая подле распорядителя.

— Кто?

— Ну, этот…

— Ах, черт побери.

В комнате появился человек, при виде которого Царев невольно вздрогнул. В такой степени этот человек был похож на Зяблова. То есть, ему даже показалось, что это сам Георгий Михайлович Зяблов, вставший из гроба, — именно из гроба, поскольку он был похож не на того Зяблова, с которым встречался в жизни Царев, а на того, чье мертвое лицо он мельком увидел в гробу. Восковое, высохшее.

Человек протолкался к распорядителю, по-детски капризно вскинул подбородок, заявил:

— Вы не имеете права. Я тоже хочу… Я имею право.

Он дотронулся до красно-черной повязки на рукаве Царева.

Царев слегка вздрогнул.

— Товарищ дорогой, — умоляюще, однако непреклонно стал надвигаться на него распорядитель. — Я же вам сто раз объяснял: существует порядок. Это не полагается. Вы — родственник, и вы должны сидеть вместе с родственниками… Вы мне очень мешаете.

— А я хочу повязку, — упрямился человек с восковым лицом.

Артемий Павлович коротко переглянулся с миловидной девушкой, и она, подхватив человека под руку, новела его к двери, прочь из комнаты.

— Брат. Старший… — со вздохом объяснил распорядитель и выразительно повертел пальцем у виска. Затем посмотрел на часы, скомандовал: — Пошли.

Все обошлось без малейшей заминки. Они остановились каждый на своем месте, повернулись к гробу, а те, которых они сменили, гуськом проследовали за распорядителем.

В зале заметно прибавилось народу: подступал назначенный час гражданской панихиды. Прибавилось и венков. По краю гроба лежали букетики живых цветов. По-прежнему текла печальная, не имеющая видимого источника музыка.

Цареву повезло. Ему достался пост в почетном карауле, с которого лица покойника не было видно, а виделись только ноги — странно раскинутые ступни, покрытые алым шелком. После того мимолетного и косвенного взгляда, брошенного им при возложении венка, Дмитрий Николаевич уже сознавал, что для него было бы сущей мукой дольше смотреть на это лицо. И не потому, что он столь уж любил Зяблова и так уж его жалел.

Но с той позиции, которая ему досталась и которую он теперь не мог покинуть в течение положенного срока, именно отсюда его глазам предстала картина, может быть, еще более тягостная…

Близ гроба, рядком, сидели родные Зяблова. Царев никого из них не знал лично, они не были знакомы домами, им не доводилось встречаться. Но он сразу догадался, что вот эта, еще сравнительно молодая и красивая женщина, голова которой покрыта черным кружевным платком, та, которой вот только что медсестра, стоящая за стулом, наклонившись, дала понюхать какой-то флакончик, — что это жена. А две другие женщины, уже не первой молодости, как две капли воды похожие друг на дружку, — это дочери Зяблова. Двое мужчин позади них, положившие им на плечи руки — это, по всей вероятности, мужья. Еще дети, должно быть, внуки, и какие-то старухи, и этот, уже известный Цареву, требовавший повязку, чокнутый, — брат.

Но из всех лиц, маячивших за гробом, взгляд Царева приковывали лишь три женских лица: жены и дочерей Зяблова. Он понял, почему все три показались ему одинакового возраста, — просто эти лица были одинаково бледны и опухши от слез и бессонницы, от нашатыря и валерьянки. Они были одинаковы в своем отчаянии и неподдельном горе.

Против воли, не сумев предостеречь мысль, он вдруг представил себе на этом месте три других лица: Женьки, Наташи, Верочки…

Его пошатнуло. Он сжал кулаки, собрался, отвел взгляд. Перед глазами теперь был какой-то букетик — тюльпаны, что ли — и он сосредоточил внимание на этих тюльпанах.

Не то чтобы это был страх. Нет, не страх. Дмитрий Николаевич считался и на самом деле был человеком неробкого десятка. Он был настоящим мужчиной.

Однако всей его здоровой натуре было чуждо это. Смерть. Мысль о смерти.

Так уж счастливо сложились обстоятельства, что ему почти не доводилось встречаться с этим. На фронте он не был: его призвали в сорок пятом — и тотчас кончилась война. Родня его не отличалась многочисленностью, что и сокращало возможность подобных печальных событий. Сам он здоров, как бык, и его сорокалетний возраст покуда никак не располагал к философским размышлениям. Женька, дети — здоровы и цветущи. Мамаша держится молодцом. Отец же Дмитрия Николаевича покинул семью, когда Димка бегал в пацанах, и возникшее при этом отчуждение свело почти на нет весть о его позднейшей кончине.

Вот почему это никогда не занимало мыслей Царева.

Впрочем, нет. Однажды это явилось к нему во всей своей неумолимой и жестокой ясности. И странно — ему тогда было всего лишь пять или шесть лет отроду.

Дмитрий Николаевич с предельной отчетливостью запомнил, как это случилось. Он проснулся в своей детской кровати — неожиданно рано. В доме все спали. Было слышно, как похрапывает за дверью отец (тогда он еще был с ними). В комнате, где спал Дима, висели большие стенные часы с римскими цифрами, которых он еще не знал, а другие, обыкновенные, уже знал. Мерно ходил из стороны в сторону маятник, отбивая секунды времени… И вдруг он, совсем еще маленький мальчик, впервые понял это. Что люди обязательно умирают. Что все умрут. И он сам когда-нибудь тоже умрет. Это внезапное открытие так глубоко потрясло, что он заревел — отчаянно, в голос. В соседней комнате всполошились, вскочили… Но он не признался в причине своего плача. Схитрил, сказал, что приснился медведь. А, умываясь, уже был беззаботен и весел, твердо решив, что к той поре что-нибудь изобретут. Обязательно изобретут.

…Как же медленно тянется время, когда стоишь у гроба. И сколько нужно стоять: три минуты, пять? Царев позабыл, сколько полагается стоять в почетном карауле.

Да, что-нибудь должны изобрести. Непременно. Ведь наука работает. Последние статьи Амосова. И этот, из Кейптауна — доктор Барнард…

Послышались мягкие шаги, кто-то тронул плечо Царева, и он, быстро повернувшись, двинулся за распорядителем, стараясь попасть в ногу.

4

В штабной комнате было накурено до жути. Толпились те, которые уже отстояли почетный караул. А те, кому еще предстояло, выстроились цепочкой, и миловидная девушка прикалывала им повязки, и в конце этой длинной очереди стояли уже самые крупные тузы: они, как и положено, должны были нести последнюю вахту.