Чего я больше всего боялась — это что они покалечат меня так, что я не смогу доносить и родить на свет свое дитя, что я получу телесные либо душевные увечья, которые могут оказаться роковыми для женщины, вынашивающей ребенка. Но об этом я уж точно могла не тревожиться, ничего такого со мною не случилось. Мое сильное тело выдержало это жестокое испытание, которое, верно, многих бы сломило, а душа моя в полной мере сохранила спокойствие. Если бог был причастен к этому моему спокойствию, если оно не было целиком моею собственной заслугой, то я была благодарна ему за это. Оно, должно быть, тоже немало помогло моему спасению, а значит, и спасению ребенка. Только возможно ли, чтобы бог желал его спасения?

Спасителем моим был, конечно, прежде всего старичок — прислужник оракула. Не будь его, мне бы не пережить этот кошмарный день, думала я в тот вечер, оглядываясь на все происшедшее и готовясь провести свою первую ночь под открытым небом. Я продолжала думать о нем и тогда, когда уже лежала, устроившись на ночлег прямо на земле, на сгребенных в кучу листьях, в горной впадине, откуда не было видно никакого человеческого жилья, лишь крутые склоны гор да звезды меж ними. В своем одиночестве я думала о нем, моем единственном друге, это ободряло и поддерживало меня.

Как же он смотрит на мое преступление, на то, что я сделала? Я ведь ничего об этом не знала. Он мне помог, он спас мою жизнь, он стал полностью на мою сторону. Но как он судит о том, в чем я провинилась и что взбудоражило весь город, я так от него и не услышала. Мы ни словом об этом не перемолвились, у нас и случая для этого не было.

Скорей всего, до его сознания просто не дошло, что я совершила какое-то преступление. При своей неспособности видеть в человеке дурное он никого не судит, и меня тоже. Ему это вовсе чуждо — кого-то осуждать.

Но что же будет теперь, что станется с его верою в человеческую доброту, как подействуют события, которым он, сегодня стал свидетелем и которые вызвали у него взрыв негодования, на его доверие ко всему и вся вокруг, к богу и ко всем людям? Не перевернет, не разрушит ли это его представление о мире?

Нет, я надеялась, что он скоро забудет об этом, забудет взбаламутившее его жизнь происшествие, которому я была виною, и опять станет прежним, опять будет видеть во всех людях только хорошее, как это свойственно его природе. Таким он и должен быть, добрый друг бога и всех людей, таким хотелось мне сохранить его в памяти.

И с этой надеждою в сердце я покойно уснула.

Ночью я несколько раз просыпалась оттого, что зябла, и обрадовалась, когда солнце наконец взошло и начало немного пригревать. Была середина зимы, и ночи стояли очень холодные.

Вообще же зима в тот год выдалась, помнится, довольно мягкая, и это было хорошо, иначе мне бы не выдержать. И так-то трудно приходилось. Трудно было поддерживать свое существование, попросту не умереть с голоду, трудно терпеть ночные холода. Я искала убежища в пещерах, а иной раз в какой-нибудь брошенной пастухами убогой лачуге, и кормилась первое время только старыми, засохшими и подгнившими ягодами, которые находила в горах, семенами из шишек пиний, чем придется, лишь бы это подкрепляло силы или хотя бы давало чувство насыщения. Немалые пространства исхаживала я в поисках этих ягод, которым и имен-то не знала. Но со временем я осмелела, стала изворотливей, побуждаемая голодом и заботою о ребенке, о том, чтобы он остался жить и не пострадал от моего постоянного недоедания. Я начала доить чужих коз, которых подманивала к себе, когда они попадались мне в горах, собирала молоко в чашку, найденную в одной из пастушьих хижин, и пила его с безудержной жадностью. Чем дальше, тем смелей и проворней управлялась я таким манером с чужими козами, ведь более здоровой и прекрасной пищи для меня и для ребенка было не сыскать. Я отваживалась даже красть у пастухов сыр и хлеб: спрячусь неподалеку в кустах или за большими камнями и дожидаюсь, пока они уйдут, чтобы забраться к ним в хижину. Тем же путем раздобыла я и козью шкуру, которой укрывалась по ночам. Я крала, что попадалось под руку, и без зазрения совести пошла бы на что угодно ради ребенка, его и моего ребенка, — ведь это было дитя нашей любви, свидетельство того, что его любовь не умерла, что она продолжает жить внутри меня, что мой любимый по-прежнему существует — во мне.

Я жила, как какое-то одичалое существо, как дикое животное средь гор — изгнанная людьми, изринутая из их жизни, я была принуждена к этому, — и как затравленное и ожидающее приплода животное, я не гнушалась никакими средствами, чтобы поддерживать жизнь в себе и в ребенке, которого носила. Я старательно обходила стороною места, где жили люди, избегала любых встреч с ними, от них мне не приходилось ждать добра. И я все время очень боялась, как бы пастухи не заметили меня. Они бы, конечно, тоже не упустили случая причинить мне зло, они ведь тоже были люди.

Вопреки всему я была счастлива тогда. Счастлива своею свободой, ощущением здоровья в своем теле, которое справлялось с такою жизнью без всякого ущерба для себя, которое от тягостей и лишений, кажется, становилось только еще сильней, выносливей и готово было выдержать все. И счастлива сознанием того, что дитя, которое я должна родить, которое я ношу под сердцем, зачато моим любимым. Я постоянно чувствовала, как оно шевелится внутри меня, живет во мне, и это наполняло меня несказанным счастьем. Одинокая и всеми отверженная, несмотря на все напасти, все волнения, голод и холод, я в полной мере испытала несравненное счастье материнства.

А когда наконец пришла весна, все стало намного легче, и, во всяком случае, легче стало на душе. Мне не приходилось больше зябнуть, и скоро должно было появиться больше пищи для меня, как и для других диких животных. Я уже находила свежие, сочные травы, от которых была несомненная польза здоровью, хоть ими и трудно было насытиться, а козье молоко сделалось заметно гуще. Подманить к себе коз не составляло труда, они сами подходили и давали себя доить, может, потому, что уже знали меня, а может, им нравилось, что их доит женщина. Нередко они ходили за мною по пятам, так что мне приходилось их шугать, гнать их прочь от себя — я все время боялась, как бы пастухи меня не увидели. Даже и те козы, которые никогда мне раньше не встречались, тоже иной раз увязывались за мною.

Я тогда впервые заметила, что как будто чем-то притягиваю их, хотя сперва это ничуть не казалось мне странно, а наоборот, вполне естественно.

Горы запестрели всевозможными цветами, и по ночам я лежала, вдыхая их пряный аромат, и сердце у меня сжималось от тоски по нем, кто когда-то меня любил, с кем изведала я чудо весны. Единственную в жизни весну моей плоти.

Где бы он был, будь он сейчас жив? Воротился бы он ко мне теперь, когда я перестала быть пифией, когда я ношу в себе его ребенка? Смогли бы мы вместе жить такою жизнью и быть счастливыми вдвоем?

Никчемные мысли! Он мертв. Его больше нет на свете и никогда уже не будет. Они нашли его в реке, бледного и обескровленного, лишенного всех красок жизни, с зажатою в единственной руке веткой священного дерева бога. Вот и все. И так останется навек.

Судьба у человека всего одна. Когда она пройдена до конца, не остается ничего.

Лишь боги имеют много судеб и не знают смерти. Они могут все перечувствовать и все испытать. Все — кроме человеческого счастья. Его им изведать не дано, оттого-то они и людей хотели бы его лишить. Ничто не пробуждает в них такой злобы и жестокости, как люди, у которых достало дерзости быть счастливыми, которые забыли их ради своего земного счастья. И тогда они мстят. И вкладывают ветку своего священного дерева в единственную руку жертвы.

Иногда, в совсем тихие ночи, мне казалось, будто я слышу, как течет в ущелье река, слышу даже здесь, в горах. Река, которая своим мощным гулом неотступно преследовала нашу любовь и потом нанесла нам роковой удар, так жестоко нам отомстила. Теперь опять настала весна, вода на дне дикой пропасти, наверное, сильно прибыла, и не было ничего невероятного в том, что грохот ее мог доноситься даже сюда.