А утром была суббота. Я заскочил в магазин, купил на завтрак баночку португальских сардин и, пока опускал эти милки-сардинки за хвостики в рот, раздумывал, что бы сделать полезного. Я вытер руки, снова пододвинул телефон, набрал номер своей невесты и, услышав Верушкин заспанный голос, сказал ей: «Титаник только что отплыл в свое счастливое плавание». Это был наш пароль на тот случай, если кто-нибудь из нас решит разорвать нашу связь. Потом я еще добавил «Счастливо тебе и прощай» и, не дожидаясь ответа, повесил трубку.

Я стал чем-то вроде друга семьи Людвика и Сватавы, так сказать, повседневной деталью их домашнего очага, мясорубкой, навсегда прикрученной к кухонному столу, их свадебным фарфоровым сервизом. Людвик старался не упускать меня из поля зрения — ведь я был единственным посвященным в тайну его мистификации и мог, конечно, представлять для них опасность.

И меня это устраивало: я получил возможность постоянно находиться возле Сватавы, сидеть с ней за одним столом, слушать ее бессмысленную болтовню, видеть ее в самых разных ситуациях и быть смиренным спутником их супружеской сиесты во все более редкие часы тишины.

Между тем я втайне мечтал о том, чтобы вновь повторилась ситуация того июльского дня на балконе ржечковицкого дома… Но не тут-то было: теперь я видел резкий контраст между эротически возбуждающей поэзией и целомудренно скованным поведением Сватавы. И подумалось, что, по сути, и этот контраст — определенный вид изысканного кокетства и что я свидетель того, какой податливой куклой может быть Сватава в руках Людвика. Поэтому-то он и женился на ней, именно это и было решающим — кукольность Сватавы!

К жене Людвика теперь регулярно захаживали брненские культуртрегеры, продажные журналисты, издательские редакторы, но и маститые литераторы. И вскоре уже трудно было представить, чтобы какой-нибудь писатель, поэт, драматург или иной деятель искусства, заехав в Брно, не наведался бы в Ржечковицы, в «голубиную башню», как в шутку стали называть тамошний домик по аналогии с «ястребиной башней» Робинсона Джефферса[8].

Теперь и я по праву стал регулярным участником литературных посиделок в просторной кухне Сватавы, ибо обычно они проходили именно там. Это тоже был один из ловких менеджерских трюков Людвика: жрица Поэзии представлялась свету и как богиня семейного очага, как домашняя весталка. И снова возбуждающий контраст. Уж и не знаю, с кем советовался Людвик по поводу этой святыни, но это несомненно был мастер своего дела — кухня Сватавы появилась даже в одном из номеров западно-немецкого ежемесячника «Schöner Wohnen»[9]. Не пренебрегая своим прямым назначением (Сватава там и вправду готовила!), кухня стала и своеобразным салоном для литературных гурманов.

Они тянулись сюда целыми тучами, а бывали вечера, когда все желающие даже не могли вместиться в кухню, пусть и просторную, и толпились в потемневшем саду, осторожно переступая Сватавины грядки. Но вскоре в дверях дома появлялся Людвик с поэтессой — они любезно улыбались и кивали в эту многоголосую тьму, где навстречу им светились лишь восхищенные носики сигарет.

Тут я хотел бы снова напомнить, что наша история развертывается в безопасной глубине шестидесятых, когда литература была в центре внимания, новинки любимых авторов едва ли не достигали тиражей поваренных книг (sic!), а команда самых знаменитых писателей пользовалась почти таким же уважением, как хоккейная или футбольная сборные. С другой стороны, выстоять в конкуренции множества литературных журналов — дело далеко не легкое, и тем непонятнее было, что стихи Сватавы не затерялись среди бесчисленных подёнок, а все очевиднее становились неподвижными звездами на литературном небосклоне. Это были те же строки, те же стишки, то же разностилье, те же хромающие метафоры и поэтические компиляции (лишь изредка в них что-то проблескивало). Да, это были все те же стишки, которые когда-то редакторы возвращали Людвику (в ту пору он рассылал их под своим именем) или сразу бросали в корзину, а теперь превозносили до небес и почитали за честь быть их первыми читателями.

В том, как Людвик осуществил мою мистификационную идею, меня весьма позабавило одно любопытное обстоятельство. Для своей игры я выбрал в партнерши сестричку из неврологии, серьезную и тонкую ценительницу поэзии, — она читала наизусть целые пассажи из книги Ванчуры[10] «Капризное лето», знала даже, кто такие Альфред Жарри[11] и Андре Бретон, и разнообразила свои дни афоризмами из Ларошфуко, Ежи Леца или И. Р. Пика[12].

Сватава, напротив, о литературе не имела ни малейшего понятия, и то, что она стала первой леди чешской литературы, ничего не изменило в ее стойких привычках и интересах. Конечно, она усвоила кое-какие литературные азы, но с таким очаровательным равнодушием, какое я мог бы сравнить лишь с безразличием архангела Гавриила к теории относительности Эйнштейна. И чем забавнее был розыгрыш, тем совершеннее мистификация! (Ах, если бы это были только розыгрыш и только мистификация!)

Казалось, будто Сватава — существо с какого-то таинственного Острова Поэзии, которому доступен не человеческий язык, а лишь магический язык Поэзии, и потому ей всегда нужен переводчик. Гости смотрели на Сватаву, обращались к ней, а Людвик, деликатно сидя в сторонке, отвечал за нее. Это никого не смущало, не удивляло, а мне представлялось еще одним ловким менеджерским ходом, который не только подчеркивал своеобразие поэтессы, но и был необходим, ибо самой Сватаве говорить не полагалось — иначе дело кончилось бы катастрофой.

Деревянные сельские стулья с вырезанными сердечками (для удобства гостей снабженные подушечками на гагачьем пуху), над кухонным столом — словацкое полотенце, на котором Сватава вышила собственное стихотворение:

Сквозь резное оконце
я гляжу в расшитую тьму
в ночь что глубже колодца
а на небе вода как зеркала
мутная вода черная вода
а в воде небеса
а в небе вода
а в воде тоска
золотая как плевела

В углу неприметный письменный стол с букетиком полевых цветов и живописно разложенных страниц рукописей и всяких заметок. Причем я обратил внимание, что полевые цветы и рукописные страницы, исписанные не Людвиковым, а явно женским почерком, регулярно менялись. И я представил себе, как Сватава ежедневно, словно домашнее задание, переписывает на них машинописный текст его нового стихотворения.

Пещера слов с ароматом кулинарных специй и набором надраенных сковородок, бросающих гипнотические отблески поверх головы Сватавы, точно в храме истинной богини. И все уходят оттуда, опаленные этими отблесками и одурманенные наркотическим ароматом пряностей.

И все уходят оттуда с вдохновенными лицами и озаренные светом, который — а это уж от них зависит — они понесут по жизни дальше.

Часть третья. Гиг

И вдруг мы тронулись. Прежде чем я успел подойти к Сватаве, черная толпа продвинулась вперед и заполонила весь траурный зал крематория. Людвик в ожидании провожающих уже лежал в открытом гробу.

Едва я расположился в одном из средних рядов зала, как возле меня оказался Мартин, самый успешный композитор своего поколения. Первый среди любовников Сватавы, он сумел пробить тщательно выстроенный Людвиком барьер ее неприступности и сделал все возможное, чтобы эротические строфы Сватавы стали работать как феромоны насекомых, как далеко посылаемый запах пола и вожделения. И тут меня пронзила фантастическая мысль, что вся эта черная толпа в траурном зале — естественно, кроме меня — любовники Сватавы.

вернуться

8

Робинсон Джефферс (1887–1962) — американский поэт, драматург и натурфилософ.

вернуться

9

«Живи красивее» (нем.).

вернуться

10

Владислав Ванчура (1891–1942) — чешский писатель. Врач по профессии. Входил в авангардную группу деятелей искусств Чехословакии «Деветсил». По его книге «Капризное лето» в 1967 г. был снят знаменитый фильм Иржи Менцеля. Расстрелян гестаповцами.

вернуться

11

Альфред Жарри (1873–1907) — французский поэт, прозаик, драматург; Андре Бретон (1896–1966) — французский поэт, основоположник сюрреализма.

вернуться

12

Иржи Роберт Пик (1925–1983) — автор пьес, стихов, эпиграмм и сатирических зарисовок. Пражанин, узник нацистского гетто Терезин. В конце 50-х основал литературно-музыкальный театр «Параван». С 1969 по 1989 гг. был в числе запрещенных авторов.