Татаринов. Ну, раз ты сам хочешь говорить, тогда дело другое. Послушаем. Господа, Федор Иванович говорит.

Федор Иванович(небрежным, несколько презрительным жестом указывает на бабушку). Взгляните на неё. Никто не знает, откуда она пришла и чем она была; я только смутно слышал о каком-то её муже, брате моего деда, который умер слишком рано, да, слишком рано. И, родившись вместе с этими старыми, полусгнившими стенами, я нашёл и её, такую же старую, гнилую, наполовину истлевшую — но живую. И уже в детстве я боялся её, и этой комнаты, и этих бесконечных петель, которые нанизывает она. (Быстро.) Я не верю, что это — чулок.

Аносов(беспокойно и примирительно). Ну, что, Федя, старушка и старушка. Эка, тогда и всех нас, стариков, бояться надо.

Татаринов. Ты отходишь от темы, Федор Иванович.

Федор Иванович. Кто она? Где обитает её тёмная душа? В каких болезненных корчах, смутных и страшных снах, в бреду старческого безумия доживает последние дни её истлевший, полумёртвый дух, измученный пленом долгой жизни? Она женщина — что это значит? Она старуха, что это значит? Какие образы хранит её дырявая, обветшалая память?.. Быть может, вся в ничтожных мелочах, быть может, вся в чаду зловещей тайны каких-то зол, каких-то страшных преступлений.

Александра Павловна. Федя…

Татаринов. Федор, оставь, нехорошо. Нетактично.

Федор Иванович(гневно). Молчи!.. Я пример, например, что притворяется она глухой, — зачем? Затем, чтобы слышать — чтобы знать? Затем, чтобы молчать? Но я — человек не робкий — я боюсь этой глухоты, в которой много чуткости, я боюсь этого молчания, в котором так много неразгаданной, но громко кричащей лжи!

Александра Павловна. Федя. Я прошу тебя…

Анфиса. Не довольно ли, Федор Иванович?

Розенталь. Браво!

Федор Иванович(мрачно). Нет, не довольно. Я ещё не сказал самого важного, я ещё не сказал, что она — раба. А я боюсь рабов — они бьют в спину! Я боюсь этих загадочных существ, у которых куда-то в глубину, в потёмки загнана свобода, а наружу осталась только хитрость и злость. (Вздрагивает.) Да страшные удары в спину.

Ниночка(громко). Это неправда!

Аносов. Оставь, Нинка, ты куда ещё лезешь?

Ниночка(ещё громче). Это неправда, неправда, неправда!

Анфиса(бросается к ней). Что с тобой, Ниночка, что ты, голубчик? Вот что вы делаете, Федор Иванович, вашим… красноречием.

Федор Иванович. О чем ты, Нина?

Ниночка(плачет, громко). Оставь меня. Это неправда, что тебя в спину… в спину… Я не хочу, чтобы ты думал так, это ужасно думать так, я не хочу, это неправда…

Федор Иванович. Да, голубчик ты мой… Розенталь, принеси ей воды. Да ведь я ж не про себя! Ну, кто ж, подумай, ударит меня в спину?

Ниночка. Боже мой, я не могу, я побегу, я побегу в сад! (С плачем убегает.)

Пианист дико хохочет.

Петя(взволнованно). Померанцев, ты мне друг или нет? Идём за ней.

Померанцев(мрачно). Оставь, Петя. Он прав.

Петя. Идём!

Уходят.

Александра Павловна(бледнеет и шатается). Ой, под сердцем… руку…

Татаринов(даёт ей руку). Ну, вот уж это совсем некстати! Талантливо, но черт знает какая ерунда! И опять-таки нетактично.

Анфиса. А по-моему, даже и не талантливо, а только…

Федор Иванович(смеётся). А только? Договаривайте. Знаете: это скверное свойство — не договаривать или сказать все — и не уходить.

Мгновение они меряются взорами; затем Анфиса гневно хватает за руку покорного судейского.

Анфиса. Идёмте!

Занавес

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

Душный июньский вечер. Гостиная в доме Костомаровых. Все четыре окна настежь, за окнами непроглядная темень. Улица, на которой стоит дом Костомаровых, окраинная, малоезжая; и в этот чёрный душный вечер она пустынна и нема. Только у ворот тихо беседует отдыхающая прислуга, да изредка под окном прозвучат чьи-то неторопливые шаг. Темно и душно и в гостиной. Горит лишь одна лампа с красным матерчатым абажуром; вокруг лампы на диване и креслах сидят старики Аносовы и Александра Павловна. На подоконнике одного из раскрытых окон сидит Анфиса; её совсем почти не видно, и только, когда она говорит, начинает смутно белеть её лицо в чёрной рамке ночи, чёрного платья и чёрных волос.

Александра Павловна(говорит устало и немного расслабленно). И уж какое лето грозовое: все грозы да грозы, а по деревням пожары. Третьего дня в Кочетовке девочку молнией убило.

Аносов. На все Божья воля.

Аносова(пристально смотрит на неяркий огонь лампы). Уж на что бы, казалось, проще: лампа горит, а вот но могу глаз отвести, да и только. До того измаялась я в темноте, что моченьки моей не стало, будто теперь только узнала я, какая-такая есть тёмная ночь.

Аносов. Керосин нужно поберечь. Вон птицы без всяких ламп живут и не жалуются.

Аносова. Да уж и жалеем! Целое лето так-то вот перед тёмным окном сидим да горькие думы свои думаем. Все копеечку бережёт старик-то наш.

Аносов. Не ропщи!

Аносова. Да я не ропщу. А вот только намедни, сижу я так-то у окна да и осуждаю нашу управу! И чего бы думаю, у нашего дома фонарь ей не поставить: глядела я на него, и все как будто свет в очах. А то поставили углом, — кому он там нужен!

Аносов. Стало быть, нужен. Тебе одной, думаешь, свет приятен — эка!

Аносова. Думаю это я и осуждаю, а вдруг, глядь, какой-то прохожий, дай Бог ему здоровья, спичкой чиркнул, папиросу, должно быть, зажигал. И уж до того приятно это показалось, и уж так-то я этому огонёчку обрадовалась: не забыл, думаю, Господь, о завтрашнем дне напоминает.

Аносов. Так-то лучше! Вот погоди, старуха, скоро именинница будешь, так целый коробок спичек подарю, такой фейерверк устроишь, как на пожарном гуляньи, в саду.

Александра Павловна. Почаще бы к нам ходили, мамаша, а то не дозовешься.

Аносова. Да, попробуй поговори-ка с ним.

Аносов. Нет, дочка, ты уж лучше не приглашай. У тебя своя жизнь, молодая, весёлая, беззаботная, а у нас своя — стариковская, и зачем же мы будем докучать тебе нашим видом печальным? Вид у нас очень печальный, Сашенька. Как Божьей милостью затонули мои три баржи безвозмездно и попал я в несостоятельные должники…

Аносова. Ты, Сашенька, тогда ещё в девицах ходила, и вот уж чего не помню: кончила уже тогда гимназию или ещё училась?

Александра Павловна. Да в ту же весну и кончила. Как же вы не помните, мамаша?

Аносова. Перепуталось все. И себя-то уж плохо помним.

Аносов. И с тех пор берегу я каждую копейку, чтобы удовлетворить моих господ кредиторов. Конечно, мог бы я и не платить — полгорода надо мною смеётся: вот, говорят, старый дурак, себя кровей лишает, добрым людям брюхо растит. Даже господа кредиторы и те удивляются, как я им каждое первое число то пятёрочку, а то, Бог даст, и десяточку приношу. Да плюньте вы, говорят, Пал Палыч, мы уж про всякие ваши долги забыли, но, однако, я не позволяю и только тихим голосом говорю: дозвольте расписочку в получении.

Александра Павловна. Федя и то говорит: давно бы вам перестать, папаша, — смешно, право!

Аносов. Нет, не смешно. Но обстоятельства в том, что я люблю справедливость. Кого Бог покарал? Меня, Павла Павлова, сына Аносова. Так кому ж отдуваться? Мне, Павлу Павлову, сыну Аносову. Для кажного человека — вслушайся, Анфиса, и ты в мои слова, ибо говорю я от чистого сердца и духа моего…

Анфиса(тихо). Я слушаю.

Аносов. Для кажного человека есть своя справедливость. есть она не только для господина губернатора, но даже, вслушайтесь, и для самого министра земледелия и промышленности. И ежели уж хороший пёс, и тот свои обязанности понимает, никогда куска без дозволения не возьмёт, так что же я, купец, хуже собаки, что ли?