Если бы всю свою остальную жизнь я пытался рассказывать тебе, каким было мое детство, ты все равно бы не поняла.
Вот одно из моих самых ранних воспоминаний: отец держит меня на руках, показывая маршировавших по улице штурмовиков.
В доме постоянно бывали друзья Карла, Хорста, Берты, которая состояла в нацистской женской организации. Щелканье каблуками, салюты, возгласы «хайль Гитлер!» — вот все, что я слышал в детстве. Отец даже заказал мне детскую форму по образцу формы штурмовиков. Ничего себе развлечение! В восемь лет я схватил ревматизм. А случилось это так: ретивый фюрер молодежной организации во время учебных занятий близ Ваннзее растерял нескольких мальчиков, в их числе был я. Мы провели ноябрьскую ночь в поле под проливным дождем. На поправку мать повезла меня к дедушке в Мюнхен; впрочем, главной причиной было то, что отец считал мое заболевание личным оскорблением ему и фюреру.
Дед был настроен либерально, ненавидел нацизм так же страстно, как и моя мать. Но он, как многие, не выступал открыто и всецело посвятил себя археологии. Он был ученым с мировым именем, поэтому его не трогали.
Я долго не мог ходить из-за ревматизма. Однажды я нечаянно услышал, как мать сказала деду: «Слава богу, мальчик будет хилым, и в этом его спасение». Тогда я не понял смысла этих слов и проплакал всю ночь.
Приехал отец и потребовал, чтобы мать вернулась домой — без нее он не мог обходиться. Мне кажется, он с радостью оставил меня у деда, ведь он не скрывал, что стыдится хворого сына. Он презирал меня, я это знал.
Я еще сильнее полюбил деда. Щелканье каблуками, салюты, бесконечные «хайль Гитлер!» ушли из моей жизни. Постепенно я вошел в новый мир. В доме деда бывали его друзья музыканты. Дед сам играл на виолончели. Я научился играть на флейте. В доме устраивались маленькие концерты. Кроме музыки, я узнал, что не только женщины, как моя мать, ненавидят милитаризм, но и мужчины, такие, как дед. И это очень сильно повлияло на меня. Занимался я и английским языком. В доме деда я узнал, что есть люди высокой культуры, которые считают Гитлера маньяком, способным ввергнуть мир в беду; но и они на такие темы только перешептывались в своем кругу. И я научился говорить об этом только шепотом. Дед прежде всего научил меня держать язык за зубами. «Германия полным-полна либералами, которые держат язык за зубами, — говорил он с горечью. — А того, кто высказывается откровенно, отправляют в концентрационные лагеря».
Я вернулся в Берлин только в начале войны. Лечение и спокойная обстановка сделали свое дело. Я был здоров, но отец по-прежнему презирал меня. И я стал его бояться так же сильно, как сильно он меня презирал. В те годы он пытался подавить во мне малейшее проявление воли. Когда он говорил, я должен был вскакивать и стоять навытяжку, как солдат. Именно потому, что он стыдился меня, он нашпиговал меня нацистскими принципами, как новогоднего гуся. Я, как и тот сын Берты, скороспелый убийца Адольф, принадлежал к самой фанатичной группе гитлерюгенд. Впрочем, как мог он быть другим, если с молоком матери он впитал в себя культ Гитлера? Ведь родители с гордостью говорили, что его первыми словами были «хайль Гитлер!» Отец Адольфа топал ногами, подражая Герингу. Он был такой же фанатик и садист — только в миниатюре.
Он тяжело опустился на стул, порылся в кармане, нащупал сигареты, закурил, затянулся глубоко, не предложив Джой покурить.
— Когда начались массовые налеты, нас, членов «Гитлерюгенд», эвакуировали. Я помню, в какую ярость пришел отец и как он был изумлен, когда самолеты союзников прорвались к Берлину. Впрочем, никто не верил, что это могло случиться. Разве Геринг не клялся поменять свою фамилию на Мейер, если прорвется хотя бы один самолет противника?
Меня так выпороли — в жизни не забуду — за то, что в ту ночь, сидя в бомбоубежище, я пустил шпильку Адольфу на этот счет. Утром он «донес» на меня отцу.
Годы, проведенные в лагере гитлеровской молодежи, были самыми страшными в моей жизни. Помимо военных занятий, нас обучали всяческим трюкам, знать которые нужно хорошему солдату Гитлера. Нас обучали вынюхивать евреев и прочих «Untermenschen»[28]. Тот, кто не принадлежал к германской расе, считался существом низшей расы, ты понимаешь? Мы обучались выслеживать «нелегальных», иначе говоря, бежавших военнопленных, беглецов из концентрационных лагерей, беглых рабов из числа насильно пригнанных в Германию.
Именно Адольф, которому не было тогда еще одиннадцати лет, принес нашей группе славу, — славу в том понимании, которое тогда нам внушалось. Нюх у него был, как у ищейки. В имении близ лагеря работал садовником поляк, пригнанный из Польши. В это время бежали двое русских военнопленных. При каких обстоятельствах? Никто не знал. Адольф что-то пронюхал и заподозрил, что бежавшим помогает поляк. Он предложил мне шпионить за ним. Я отказался. За это дело взялся он сам вместе с одним мальчиком. Спрятавшись за дерево, они проследили, что какой-то человек в штатском подошел к поляку, работавшему в саду. По жестам незнакомца они поняли, что он не знает польского языка.
Поляк провел этого человека в дом. Адольф, протиснувшись через изгородь, подглядел, что поляк дал ему сигареты и накормил его. Незнакомец пробыл у поляка до наступления сумерек.
Адольф послал мальчика в лагерь за помощью.
Военнопленный — английский солдат — был пойман. По слухам, его отправили в концентрационный лагерь Заксенхаузен.
В награду за услуги, оказанные нашей группой в раскрытии «антигерманской» деятельности поляка, нам разрешили присутствовать на суде, где Адольф давал показания. Я все время дрожал от страха, что Адольф скажет, как я отказался пойти с ним.
Это был один из тех нацистских судов, ложно именовавшихся «народными судами». Они судили по особому уголовному кодексу. Поляк был обвинен в том, что «посягнул на благосостояние и честь германского народа». Это подвело его под статью, по которой следовало «показательное наказание». В моем мозгу навсегда запечатлелись эти слова судьи, может быть, потому, что в Мюнхене, в доме деда, бывал его друг, известный юрист из Вены. Я заинтересовался юриспруденцией. Мечтал изучать право. Я знал, что этот нацистский жаргон не имел ничего общего с законностью.
Поляк был приговорен к смерти. В качестве особого поощрения нам было разрешено присутствовать при повешении; вешали его тут же, перед самым его домом. Адольф попросил разрешения помочь палачу, чем опять стяжал себе славу. Я же опять покрыл себя позором и опозорил свою семью. Меня стошнило, когда несчастный, раскачиваясь, повис на веревке. Чтобы закалить мою волю, фюрер нашей группы назначил меня в похоронную команду.
Отец специально приехал, чтобы высказать до конца, что он обо мне думает. Мой позор был тем больше, что Адольф, моложе меня, заслужил благодарность.
Наша группа помогала разыскивать «преступников». Однажды нас привели в суд, где «судили» депатриированных французских граждан, которых обвинили в краже продовольствия. Судья заявил, что они «упорно отказывались сотрудничать с Германией, в то время как молодежь Германии сражалась за всю Европу». Французы были приговорены к смерти, «в соответствии со здоровым народным инстинктом, за гнусное злоупотребление правами, которыми они пользовались в качестве гостей, за ущерб, нанесенный германскому народу неподчинением порядку, установленному в стране, оказавшей им гостеприимство».
Никогда не забуду этих людей, таких истощенных, казалось, стоило только подуть на них, и они упадут. Их было пятеро, они стояли под виселицей. В последний момент один из них запел «Марсельезу» — и все они задергались на веревке, как рыба на крючке удочки.
Он замолк, уставившись на пальцы, сплетенные с такой силой, что косточки проступали белыми пятнами на загорелой коже.
— Один из тех, кто присудил этих людей к смерти, так галантно поцеловал твою руку на коктейле у Хорста в прошлое воскресенье. Сейчас он один из главных судей в Берлине. В наших судах подвизаются тридцать восемь таких деятелей, как он.
28
Недочеловеки (нем.).