— Куда мы идем? — спросила она.
— Спокойно, девочка, спокойно, не нервничай!
Мама Чезаре раздраженно толкнула дверь справа от себя — дверь, невидимую в темноте, но хорошо знакомую ей, — и, когда та распахнулась, Агата увидела зал кофейни «Золотой ангел», освещенный огнями фонарей Замковой улицы. Все столики были на своих местах, а стулья составлены один на другой в ожидании набега половой тряпки.
— Вот видишь? Это кофейня. Мы просто идем другим путем. Успокоилась? Нельзя быть такой недоверчивой. Хотя нет, что это я говорю? Ты женщина. Не доверяй никому! Особенно самой себе.
Дверь закрылась, и в коридоре снова стало темно, даже еще темнее после света.
— Здесь четыре ступеньки, — сказала Мама Чезаре.
Агата услышала, как старушка снова зашаркала ногами, и двинулась вслед за ней, придерживаясь рукой за стену и нащупывая каждую ступеньку носком туфли. Потом послышался тихий щелчок, звук отодвигаемого засова, и в темноте отворилась очередная дверь. Мама Чезаре ухватила Агату за запястье, увлекая ее в комнату. Дверь закрылась, комната наполнилась светом, и Мама Чезаре заключила свою спутницу в объятия, радостная, как игривый щенок.
— Добро пожаловать, добро пожаловать! Спасибо, что пришла. Я так рада!
Это была странная комната: восьмиугольная, но вовсе не правильной восьмигранной формы — просто пространство, оставшееся, когда вокруг построили все остальное. Стены были оклеены старомодными, выцветшими французскими обоями, разрисованными гирляндами роз, переплетенных лентами. «Стопаку бы это не понравилось, — подумала Агата. — Слишком трудно совместить все эти ленты. Да и обрезков осталось бы многовато — слишком много углов».
Все в комнате было старое, но чистое и опрятное. Было два окна, но Агата не смогла понять, куда они выходят. Точно не на Замковую улицу. Может быть, в какой-нибудь внутренний дворик.
На стенах висели картины: на одной была изображена я за расчесыванием бороды — в Доте такую картину вешает над кроватью каждая добропорядочная женщина; на другой — рыбацкая лодчонка, борющаяся с такими страшными волнами, которые испугали бы и самый огромный военный корабль; на третьей — репетиция танцовщиц. Впрочем, при взгляде на третью картину сразу становилось понятно, что танцовщицы эти — из благопристойного, но бедного варьете, администрация которого не допускает, чтобы мужчины проходили за кулисы после представления; при всей своей любви к искусству танцовщицы не могли позволить себе оплачивать счета за свет и оттого постоянно репетировали в темноте. На той же стене, что и я, только немного пониже и левее, висело изображение святого Антония. Святой выглядел грустным, потому что со всех сторон его окружили черти, вцепившиеся в волосы и одежду, но в глазах его читалась надежда на счастье — стоит только стряхнуть чертей, а уж за Этим-то дело не станет.
В одном углу, закрывая при этом сразу две стены, стоял огромный темный гардероб с зеркальными дверями, такой высокий, что доставал до самого потолка. По его углам сползали вереницы резных фруктов. Еще в комнате была медная двуспальная кровать, покрытая домотканым стеганым одеялом, по обе стороны спадающим на пол, а рядом стояло трюмо с наклоненным вниз зеркалом. Пока Мама Чезаре восторженно вальсировала с ней по комнате, Агата видела, как трюмо и зеркала на дверях шкафа бесконечно отражают их фигуры.
— Я так рада, что ты пришла. Весь день гадала — придешь или нет? Ну, садись. Вот сюда, — Мама Чезаре слегка подтолкнула Агату, и та приземлилась на жалобно взвизгнувшую постель. — Стульев нет!
Мама Чезаре выпрямилась во весь рост, уперлась руками в бока и слегка откинулась, осматривая Агату изучающим взглядом, как крестьяне осматривают скотину на ярмарке. От этого Агате стало немного не по себе, и она никак не могла придумать, что сказать.
— Снимай плащ, — сказала Мама Чезаре. — Сейчас я заварю чай.
— А почему не кофе? У вас получается замечательный кофе!
— Это на работе. А для тебя, моей гостьи, я приготовлю чай.
Мама Чезаре открыла гардероб и достала из глубокого выдвижного ящика черный поднос с японскими рисунками, маленький медный чайник на подставке, спиртовую горелку, заварочный чайничек из коричневого фарфора, спичечный коробок, две изящные фарфоровые чашки, одна в другой на стопке дребезжащих блюдец, еще одно блюдце с лимоном, нож и жестяную коробку с откидной крышкой, разрисованной мечами и копьями, среди которых красовался портрет пышнобородого человека в красной рубахе.
Схватив чайник, Мама Чезаре извинилась:
— Один момент! — и шмыгнула прочь из комнаты.
Тут Агате ничего не оставалось, как сделать то, что любой сделал бы на ее месте. Она несколько раз подпрыгнула на кровати, прислушиваясь к ее забавным визгам и всхлипам, немножко посопротивлялась искушению как следует осмотреть комнату и, поскольку жизнь коротка, а время драгоценно, поддалась ему. Конечно, Агата была не из тех, кто стал бы выдвигать ящики и заглядывать в буфет — но между приличными людьми принято негласное правило: то, что выставлено на трюмо, на то и выставлено, чтобы можно было посмотреть.
Зеркало было слегка наклонено в своей деревянной раме к батарее баночек и бутылочек на столике. Среди них не было ничего особенного: обычный набор подарков на Рождество, который ожидаешь увидеть на столике у дамы определенного возраста, фарфоровая розетка со шпильками для волос и старомодными украшениями, и маленькая фотография в серебряной рамке. Взяв ее в руки, Агата почувствовала мягкое прикосновение бархатной ткани, которой она была обтянута с обратной стороны. Агата перевернула рамку. Бархат был красный и вытертый — похоже, фотографию часто держали в руках. Агата представила, как это выглядит: каждое утро и каждый вечер маленькая смуглая женщина садится перед зеркалом, берет фотографию и целует ее. Так это было? Агата снова посмотрела на оборотную сторону рамки и прошлась пальцем по вытертой полосе. Да, именно так, и никак иначе. Священный предмет. Реликвия. Она посмотрела на саму фотографию. На ней был изображен высокий, худощавый молодой мужчина с гладко зачесанными назад черными волосами, с усиками настолько тонкими и такой идеальной формы, что они были, должно быть, плодом пятнадцатиминутной ювелирной работы ножницами — или пятнадцатисекундной работы карандашом для бровей. Щеки — мертвенно-бледные, глаза — угольно-черные. Такие глаза могли быть только у человека, чья родословная уходит вглубь веков и оливковых рощ, за которыми виднеются древние финикийские храмы. Одет он был в плотный костюм, ткань которого с виду казалась пуленепробиваемой, а из кармана жилета свисала цепочка часов. Сквозь цепочку был продет его большой палец — единственная небрежность в облике этого человека, прямого как палка, застывшего, словно мертвец. Вторая его рука лежала на плече миниатюрной женщины, сидящей в кресле, — и впечатление было такое, будто это не столько жест ободрения и поддержки, сколько хватка полицейского, вжимающего ее в это кресло так, что не встать — хочет она того или нет.
— Это мой муж, — сказала Мама Чезаре, закрывая дверь ногой. — Папа Чезаре. День нашей свадьбы. Прямо из мэрии мы отправились к фотографу. Заставили всех ждать. Мы были такие красивые.
Она поставила чайник на подставку, и, прежде чем успела зажечь спиртовую горелку, на поднос выплеснулось немножко воды. Призрачно-синий огонек лениво потанцевал на фитиле, мигнул и разгорелся.
Мама Чезаре уселась на кровать (ноги ее до пола не доставали) и протянула руку, чтобы взять фотографию. Потом жестом пригласила Агату сесть рядом.
— Мой Чезаре. Ах, какой это был мужчина! — Она поцеловала фотографию и подпрыгнула на кровати. Кровать протестующе всхлипнула. — Слышишь, как скрипит? Это мы за двадцать восемь лет замужества довели кровать до такого состояния. — Она подпрыгнула еще несколько раз. — Не подумай, что я жалуюсь. У нас была такая жизнь! Такая жизнь, какая должна быть у тебя. О, то был мужчина! Настоящий мужчина!
Мама Чезаре посмотрела на фотографию долгим взглядом, снова поцеловала ее и обернулась к Агате.