Общество гуманности. «Ангел Господень», дом отдыха. Слова.
Слова как Эльба, как Портоферрайо.
Я не знаю Эльбы. Я не знаю общества гуманности.
Я познакомлюсь с ними.
Верена будет здесь.
Многое еще произойдет.
Здесь, на Эльбе, или где-нибудь еще.
Мы все переживем вместе. Всегда вместе.
Доброе.
Злое.
Все.
Глава 22
Когда я приезжаю во Фридхайм, часы уже показывают семь утра. Молодой механик как раз открывает гараж, так что я могу туда въехать. Я зеваю, потягиваюсь, развожу руки в стороны. Моя рубашка помята, бабочка сбилась. Снимаю ее и расстегиваю ворот. Даю механику чаевые. Как только вступаю на тротуар, чтобы пойти в «Квелленгоф» и переодеться, то сразу же сталкиваюсь с шефом.
Он долго смотрит на меня, пока не вспоминает, кто я такой.
— Оливер, — бормочет он потом, абсолютно беззвучно, без волнения и упреков, как всегда, ровным печальным голосом, глаза устремлены далеко-далеко вперед. — Ты не ночевал в интернате.
— Нет, господин доктор.
— Где ты был?
— Во Франкфурте. Господин Гертерих ничего об этом не знает. Я спустился с балкона. Теперь я говорю быстро, идя по своей стороне вверх по дороге к лесу. — Он действительно не в курсе, господин доктор.
— Умерла фрейлейн Гильденбранд.
— Что?
— Два часа тому назад. Я как раз иду от нее. — Он все еще смотрит вдаль. — Сегодня ночью у нее был приступ. Хозяин вызвал врача, тот констатировал инфаркт и сделал ей укол. Потом позвонил снизу из ресторана и вызвал машину для перевозки больных.
— Машину для перевозки больных… — бессмысленно повторяю я.
Мы идем по листве. Как много листвы.
— Врач разговаривал по телефону и со мной. Когда я пришел, она была уже мертва. Машина была уже не нужна. В свои последние минуты жизни, лежа совсем одна, она что-то нацарапала на стене комнаты, большими и кривыми буквами.
— Что?
Он говорит мне это.
Он погружен в свои мысли и вообще не хочет больше говорить, так как ночью меня не было.
Впервые этим утром шеф выглядит старым человеком…
— Она была сиротой. Поэтому любила всех вас. Как много листвы. Мертвой листвы. Я просил тебя прийти к ней.
Молчу.
— Ты ведь не сделал этого, не правда ли!
— Нет, господин доктор. Было так много… У меня всегда было…
— Да, — потерянно говорит он. — Да, конечно. Слишком много дел. Я понимаю. Похороны послезавтра в три. Найдешь совсем немного времени прийти?
— Конечно, господин доктор. Я уверен, что придут и все остальные дети.
Но я заблуждаюсь. Кроме меня, придут, может быть, человек двадцать. Двадцать из трехсот. Так много лет провела здесь фрейлейн Гильденбранд. И скольким детям она помогла или пыталась помочь. Учителя и воспитатели пришли в полном составе. И это, оказывается, станет причиной для большинства детей не приходить на похороны. Ведь во время погребения они останутся на виллах совсем одни. У фрейлейн Гильденбранд не было родственников. Мы стоим возле могилы и слушаем речь, которую произносит пастор, потом каждый бросает горсть земли в яму. Пришли Ноа и Вольфганг. И Рашид, маленький персидский принц. Ганси не пришел.
Глава 23
Он не пришел, хотя фрейлейн Гильденбранд оставила после себя завещание, в котором записано: «Конструктор завещаю моему любимому Ганси Ленеру, так как знаю, как он любит собирать его».
Конструктор Ганси все-таки получил. Уже пару дней назад. Он не собирает его. Из коробки он вынул лишь фигурку мамы и клозет. И головой воткнул маму в клозет. Так и торчит она в этом клозете вот уже два дня. Клозет стоит рядом с кроватью Ганси на ночном столике.
— И долго она должна еще здесь стоять? — спросил Рашид.
— Всегда, — ответил Ганси. — Пока я живу.
Но на похороны он не пришел.
А я?
О том, не хотел бы я навестить ее, фрейлейн Гильденбранд спросила шефа. Я знал это. И ни разу не пришел к ней. У меня не было времени…
Я ухожу с кладбища вместе с Ноа и Вольфгангом. Большой красивый венок с осенними цветами и золотыми буквами на черной ленте лежит на краю свежей могилы, где он скоро завянет и осыпется.
«Мы никогда не забудем тебя…»
Шеф идет впереди нас, совсем один, руки в карманах плаща, шляпа надвинута на лицо.
— Оливер…
— Хм?
— Шеф рассказал тебе, что нацарапала фрейлейн Гильденбранд на стене перед смертью?
— Да. Она написала: «Дайте мне умереть. Я ведь не могу жить без моих детей». Последние слова едва можно было различить, сказал шеф.
Я некоторое время молчу. Потом говорю:
— И слово «без» написано с ошибкой. Наверное, она уже умирала.
— Да, — говорит Вольфганг, — я тоже так думаю. Она всегда была такой педантичной, когда речь шла о правописании.
Какое-то время молча идем по разноцветной листве, пока Вольфганг не произносит:
— Такой хороший человек. И такой конец. Хочется плакать.
— Нужно было бы плакать обо всех людях, — объясняет Ноа, — но это невозможно. Поэтому следует тщательно подумать, о ком надо плакать.
— А фрейлейн Гильденбранд? — спрашиваю я.
— О ней мы плакать обязаны, — отвечает Ноа, — но кто это будет делать?
Глава 24
Утром того дня, когда была похоронена фрейлейн Гильденбранд, в класс вошла наша новая учительница французского языка. До этого у нас был учитель, но летом он женился и намеревался уехать в Дармштадт. Из уважения к шефу он остался преподавать до тех пор, пока ему не нашли замену.
Замену зовут мадемуазель Жанет Дюваль.
Она должна была прийти на смену другому учителю уже в начале учебного года, но не успевала к оговоренному сроку: продажа квартиры, улаживание личных дел и получение всех необходимых бумаг заняли намного больше времени, чем планировалось. Она рассказывает. Я этому не верю. Я сразу же скажу, почему не верю.
Мадемуазель Дюваль из Нимеса. Ей около тридцати пяти лет, и она выглядела бы и впрямь симпатичной, если бы не была постоянно столь серьезной.
Серьезной — не совсем верно. Мадемуазель Дюваль оказывает гнетущее воздействие.
Она одета очень просто, но с шиком. У нее бледное, с правильными чертами лицо, красивые карие глаза, прекрасные каштановые волосы, на ней стоптанные туфли, но еще видно, что когда-то они стоили дорого. Она, по всей видимости, бедна.
Мадемуазель Дюваль никогда не улыбается. Она корректна, но совсем не дружелюбна. Она отличная учительница, но ей не хватает сердечности.
Мадемуазель Дюваль имеет авторитет. Молодые люди чрезвычайно вежливы с ней. Она, честно говоря, не замечает этой вежливости. Мадемуазель преподает нам так, как будто бы мы куклы, а не люди. Кажется, что она вознамерилась сразу же после своего появления воздвигнуть невидимую стену между собой и другими.
Уже через полчаса на первом занятии Ноа тихо говорит мне:
— Я думаю, что мадемуазель Дюваль очень несчастна.
— Отчего?
— Этого я не знаю. Я спрошу у нее.
Он спросил ее очень скоро, сразу же после обеда. Вечером, когда мы лежим в своей комнате в кроватях, он сообщает Вольфгангу и мне о том, что из этого получилось.
— Прежде всего, по ее мнению, я допустил дерзость. Она хотела убежать. У меня было такое чувство, и это было правильно. Я что-то сказал. Она остановилась. И потом рассказала мне все.
— Что же она тебе рассказала? — спрашивает Вольфганг.
— Одну минуту, — говорю я. — Что ты рассказал ей?
— Что я еврей. И весь мой народ уничтожен. Вообще-то я этого никогда не делаю. Но у меня было чувство…
— Какое чувство?
— Что с ней произошло нечто подобное. Нечто подобное.
— Что?
— Ей тридцать шесть лет. В 1942 году ей было восемнадцать. В Нимесе один из участников движения сопротивления расстрелял пятерых немецких солдат-ополченцев. В ответ на это немцы расстреляли сто французских заложников. Среди них оказались отец мадемуазель Дюваль и ее брат. Мать умерла через пару лет.