— Ах, хоть бы погода подольше оставалась такой хорошей! Тогда мне не придется каждое второе утро повышать себе температуру, и я снова смогу встретиться с тобой в башне уже, пожалуй, в воскресенье.
— Надеюсь, Оливер, надеюсь. Рассказывай дальше.
Она произносит слова торопливо, как человек, который говорит исключительно с той целью, чтобы другой не сказал того, что ему не хотелось бы слышать.
— Что случилось после того, как была обнаружена температура?
— Детская игра. Я подождал, пока другие уйдут в школу, затем встал и пошел к господину Гертериху, воспитателю, и серьезно поговорил с ним.
— Серьезно?
— Видишь ли, этот Гертерих — человек в интернате новый. Слабый. Однажды я помог ему, когда он не справился с совсем маленьким мальчишкой. Он надеялся, что я снова буду помогать ему. Тогда я сказал ему: «Господин Гертерих, я натер термометр, чтобы повысить температуру». — «Я так и думал», — ответил он печально. — «Теперь у нас два возможных варианта, — говорю я. — Я должен уйти на пару часов. Вариант первый: вы называетесь трусом и ничего не знаете, и я обещаю вам, что не позднее половины первого, прежде, чем придут другие, буду лежать в своей кровати. Это один вариант. Второй: вы сейчас позвоните шефу и передадите ему, что именно я вам сказал. В этом случае я клянусь, что менее, чем через месяц вы сами уйдете — созреете для нервной клиники. У меня здесь много друзей, а у вас ни одного». Он был, конечно, благоразумным, я мог удрать и так, ни о чем не предупреждая, и он ничего не узнал бы до тех пор, пока не пришли бы остальные. Он был даже благодарен.
— За что?
— За то, что я обещал и дальше помогать ему с ребятней. У нас есть такой сумасшедший негр, который вообразил себе, что все белые — это дрянь и…
— Оливер!
— Да?
Я наклоняюсь вперед. Она наклоняется вперед.
Стучат. Мы отшатнулись. Входит сестра Ангелика с вазой, в которой стоят мои гвоздики.
Сестра ставит вазу на ночной столик, любуется цветами, и восхищается моим хорошим вкусом и поздравляет милую мадам с тем, что у нее такой очаровательный брат.
Когда она покинула комнату, я снова наклонился вперед. Но Верена качает головой и отталкивает меня обратно.
— Нет, — шепчет она. — Не теперь. Она, наверное, стоит за дверью, подглядывает в замочную скважину и смеется, — шепчет она. — Она ведь никогда в жизни не поверит, что ты мой брат.
Это меня смешит. И я шепчу так же тихо, как она:
— Комичное начало, не правда ли?
— Комичное начало для чего?
— Для любви, — шепчу я. — Может быть, не для тебя. Для меня одного.
После этого она долго молчит и затем говорит:
— Решено. Я больше ничего не боюсь. Нет у меня больше страха.
— Перед чем?
— Перед любовью. Перед настоящей любовью.
— Но почему?
— Потому что моя настоящая любовь оборвалась ужасным образом. Она чудесно началась и ужасно закончилась. Я не хочу больше снова любить. Хватит!
— Ты не любишь своего мужа.
— Нет.
— Вот именно.
— Именно что?
— Именно поэтому ты стремишься к любви, хотя и боишься ее.
— Глупость.
— Это не глупость. Каждый нуждается в другом человеке, которого он может любить.
— Я люблю своего ребенка.
— Ребенка — это недостаточно. Он должен стать взрослым человеком. Возможно, я для тебя ненастоящая любовь. Ты для меня, определенно, настоящая.
— Откуда ты это знаешь?
— Истинную любовь распознаешь сразу. Немедленно. Я понял это сразу.
Она берет мою руку, и ее глаза, ее чудесные глаза, смотрят прямо в мои, когда она говорит:
— Я рассказала тебе, как плохо мне было, когда я встретила своего мужа. Ты знаешь обо мне много. О тебе я не знаю почти ничего.
— Но о моем отце!
— И о нем ничего.
— Как так ничего? Скандал, связанный с ним, стал самой громкой сенсацией в Германии!
— У меня тогда не было денег, чтобы покупать газеты. У меня были другие заботы. Если я тогда спрашивала мужа, что будет с этим Мансфельдом, он только всегда говорил: тебе не понять этого, поэтому нет никакого смысла объяснять тебе ситуацию.
— Так как он вместе с ним работал!
— Что?
— Да, он все же работал вместе с ним! Не напрасно мне в Рейн-Майнском аэропорту бросилась в глаза твоя фамилия.
— Что сделал твой отец, Оливер? Почему ты так ненавидишь его?
Я молчу. На улице колышутся листья клена, золотые, красные и коричневые, их треплет мягкий южный ветерок.
— Оливер!
— Да.
— Я спросила тебя, почему ты ненавидишь своего отца, что он сделал тебе?
— Я расскажу тебе об этом, — говорю я тихо. — Я хочу тебе все рассказать…
Она снова касается своей ледяной рукой моей горячей руки.
— Это началось первого декабря 1952 года, в понедельник. Да, это началось тогда. Для меня, во всяком случае. В этот понедельник комиссия по расследованию убийств во Франкфуртском управлении полиции была поставлена в известность о том, что на центральном заводе Мансфельда произошла трагедия. Позвонила некая Эмилия Кракель.
Ее голос…
Глава 3
…резко звучал от ужаса:
— Я здесь с уборщицей… И только что вошла в бюро господина Яблонски, там сидит он… он сидит в своем кресле за столом… голова на столе… У него дырка в виске… все в крови… Кто-то, должно быть, застрелил его… Приходите… приходите поскорее!..
Комиссия по расследованию убийств прибыла уже через пятнадцать минут. Руководил ею комиссар криминальной полиции Гарденберг. Его люди принялись за работу. Шестидесятипятилетний старший торговый поверенный убит выстрелом из пистолета калибра 7,65. Пуля через правый висок пронзила череп и вышла через левый висок, при этом отсекла часть черепа. Пулю нашли, пистолет нет.
Врач из полиции объяснил:
— Больше я могу сказать лишь после вскрытия трупа. Но бесспорно одно: этот мужчина мертв уже много часов.
— Более чем сутки? — спросил комиссар Гарденберг.
— По меньшей мере тридцать шесть часов, — ответил врач.
Таким образом, смерть наступила в послеобеденное время, в субботу. Знали, что господин Яблонски счастлив в браке и отец двоих детей. Часто по субботам после обеда, иногда даже в воскресенье, он бывал на безлюдном в это время заводе-гиганте. Он работал в своем кабинете. В конце этой недели его семья уехала к родственникам в Вупперталь. И стало ясно, почему супруга не сообщила об исчезновении мужа.
Комиссар Гарденберг и его люди обнаружили бюро старшего поверенного фирмы полностью разоренным. Шкафы сломаны, содержимое всех ящиков частично сожжено на полу, частично разбросано по всем углам комнаты, дверь тяжелого сейфа оставлена открытой. Я хорошо помню, как мой отец поднят телефонным звонком, потому что я уже встал, чтобы идти в школу.
Мне было тогда тринадцать лет, я плохо учился, был неуклюжим подростком с нечистой кожей и неуверенными движениями, боялся всех мальчишек, стыдился всех девчонок и свое свободное время охотнее всего проводил наедине с собой. Мой отец был высокого роста, с красным от употребления вина лицом и грубыми манерами делового мужчины, коммерсанта. В 1952 году он владел самым большим радиозаводом, а затем и телевизионным заводом Германии. Он был миллионером. В зале нашей виллы на Бетховен-парке, набитой ценными вещами, висело полотно Рубенса, которое мой отец купил на аукционе за шестьсот тысяч немецких марок, в салоне висели две картины Шагала (двести пятьдесят тысяч немецких марок), в библиотеке — Пикассо (триста тысяч немецких марок). У нас было три машины, самолеты и обслуживающие их пилоты. Одного из них звали Тедди Бенке, он сбрасывал бомбы во время войны. Я очень любил Тедди, и он тоже любил меня. Мой отец был образованный электрик. В 1937 году он познакомился с моей матерью. В 1938 году они поженились. В 1939 году на свет появился я. Говорят, что все дети считают своих матерей самыми красивыми. Я никогда так не думал. Я люблю свою мать, хотя она и причинила мне немало страданий, но я никогда не находил ее красивой. В ней не было ничего особенного. Довольно высокая, худая, слишком костлявая, черты ее лица всегда казались мне расплывчатыми, неясными. Фигура была плохой. Волосы бесцветные, светлые. Она легко и часто плакала. Ни разу ей не удалось элегантно одеться, несмотря на миллионы, которыми она обладала. Мой отец приобрел свою профессию на фабрике радиоаппаратуры, которая принадлежала родителям моей матери. Только ради этой фабрики он и женился на ней — в этом я твердо убежден. Он надеялся таким образом однажды стать директором маленького, но преуспевающего предприятия.