Изменить стиль страницы

— Совершенно верно, — согласилась Изабел. — Недаром Теннисон сказал: «Их долг не рассуждать — теперь и впредь, — а выполнить приказ и умереть». У меня есть время подумать?

— Нет. Тут не о чем думать. К тому же ты способна принимать решения мгновенно. Все всегда восхищались этим.

Изабел забрала руку из-под контроля холодного, завистливого жестокого незнакомца, сидевшего рядом с ней.

— Ты завидовал мне? — спросила она. — В этом дело? Я женщина и живу общественной жизнью.

— Нет, — сказал Хомер и засмеялся: этот короткий презрительный смешок был ей знаком. — Борьба женщин с мужчинами на самом деле никогда не была для нас кардинальным вопросом, Изабел. Липа, губка, чтобы поглотить энергию радикалов. Как ты могла подумать, будто для меня что-то значат аплодисменты глупцов или серьезные дискуссии идиотов? Согласием ничего не добьешься. Реальная власть, реальное влияние — вот в чем секрет. У тебя никогда не было власти, Изабел. Откуда ей быть? Ты раскрывала рот и выкладывала всем, что ты думаешь, вернее сказать — чувствуешь.

— Как Дэнди?

— Именно. В большей степени, чем Дэнди. Но теперь поздно к этому возвращаться.

— И ты серьезно полагаешь, что я пойду туда, чтобы умереть? Ты застрелишь меня? Или меня переедет машина? Или еще что-нибудь?

— Я хочу одного: чтобы ты посмотрела не направо, а налево и вышла на проезжую часть. Все произойдет очень быстро.

— Не думаю, что я смогу, — сказала Изабел, — даже если решу это сделать.

— Ты уже решила, — сказал Хомер, — и сделаешь.

Голос его звучал ровно, даже ласково. В нем не было ни следа возбуждения, тем более безумия.

— Не мог бы Дэнди мне как-нибудь помочь?

— Нет, — сказал Хомер, и Изабел ему поверила.

— Это все весьма любопытно, — сказал Хомер, — насчет тебя и Дэнди. Вы не устояли перед чем-то; вы заболели смертельной болезнью.

— Любовью, — сказала Изабел.

— Возможно, — согласился он, и доктор Грегори, открывший было рот, несомненно, чтобы сказать что-нибудь о невропатической потребности, снова его закрыл. Торжественная минута требовала торжественных слов.

— Так будет гораздо, гораздо лучше, и так далее и тому подобное, — сказала Изабел Хомеру. — Надеюсь, ты признаешь за мной некоторое благородство души.

Она обнаружила, что по-прежнему нуждается в его одобрении — так жены, не выдержавшие ужасов брака и сбежавшие из дома, еще долго после того хотят получить на это разрешение мужа.

— Конечно, — сказал Хомер. — И я надеюсь, что Джейсон пойдет в тебя.

Изабел подошла к окну и взглянула мельком на Джейсона. Никогда ничего, подумала она, не будет для него, как надо; он — незаконнорожденный. Возможно, ему удастся прожить жизнь лучше, чем это удалось ей, и благополучно произвести на свет своих детей. Большего, полагала она, одно поколение не может сделать для другого. Рано или поздно матери умирают. Это естественно. Смерть детей наносит удар по будущему, и это ужасно. Но как ей растить сына президента, если президент этого не хочет? Власть слишком тяжела, ей, Изабел, не выдержать ее. Она не сможет жить под надзором, это слишком мучительно, а скрыться негде; у нее нет способа — при таком жестком осуждении со стороны мужчин — заработать на хлеб или жить, не открывая своего имени. Пресса, хоть и считается защитой простых людей от политиков, коммерсантов и им подобных, будет против нее. Они сразу же ее отыщут, как в дни легкомысленной юности она сама отыскивала невинные жертвы громких событий и швыряла их, ослепленных, съежившихся, под яркие лучи всеобщего внимания. Она даже не может вскричать: «Я не знала! Я не понимала!» Она знала и понимала. С самых первых дней. Родив Джейсона, она сказала себе: «Будет трудно, будет опасно», не веря до конца, что так оно и будет — что нельзя ей, единственной из всех женщин, каким-нибудь чудом спастись от последствий своих поступков. Нет, чудес не бывает. Равновесие сил, чаши весов. Что перетянет. Компромиссы. Один выигрывает, другой — теряет. Джейсон живет, вытащенный ею из зубастой пасти беды, вторично дарованной жизнью. Изабел умирает. Без отца, президента, жизни на обоих не хватит.

Изабел представила себе свое будущее, каким оно могло бы быть, и увидела все, от чего будет избавлена. Ей не придется стать старухой, подвергаться презрению и жалости. Ей не грозит физическое увядание и склероз. Ей не придется хоронить одного за другим друзей, видеть тщету честолюбивых замыслов, ничтожество житейских успехов, ей не грозят обман и унижение от таких людей, как Хомер, ее не предаст еще какой-нибудь Дэнди. Что важней, ей не придется видеть, как Джейсон — весь надежда, весь обещание — превратится из идеального ребенка в обыкновенного, далеко не безупречного, взрослого. Изабел смотрела на мир глазами самоубийцы. Что еще ей оставалось.

— Я не хочу, чтобы Джейсон видел, — повторила Изабел. — Я согласна умереть теоретически: не быть, исчезнуть, не оставив следа. Так же это должно выглядеть и для него. Я должна незаметно уйти со сцены.

Если ты добровольно соглашаешься умереть, казалось Изабел, ты тем самым, в конечном итоге, признаешь, что существуют и другие люди. Что они так же реальны, как ты сама, а вовсе не являются плодом твоего воображения. И на сцене, с которой ты ушел, люди влюбляются и разочаровываются, строят планы на будущее, изменяют свою жизнь так же точно, как было бы при тебе.

Хомер подвел ее к окну. Его прикосновение отозвалось во всем ее теле, ведь он не был больше рабом жизни, он был Ангелом смерти.

— Посмотри туда, вниз, — сказал он.

Внизу, в кафе, Джейсон теперь сидел спиной к окну. Пит и Джо — лицом к улице.

— Прекрасно, — сказала Изабел. — Но я не хочу, чтобы он видел мой труп. Мы стараемся постепенно подводить детей к понятию смерти. Я не хочу, чтобы вся эта полезная работа пошла насмарку.

Доктор Грегори включил радио.

— Хотите заглушить мои крики? — спросила Изабел и тут же пожалела о своих словах, от них попахивало дурным вкусом.

— Мы слушаем новости, — натянуто сказал Хомер. — Здесь уделяют довольно много времени избирательной кампании у нас, в США.

Хомер открыл дверь, пропустил Изабел.

— Не вызывай лифта, — сказал он. — Спускайся по лестнице.

И дружески ей улыбнулся. Я занимала так мало места в его жизни, подумала Изабел, а он играл такую большую роль в моей. Он слушал голос разума, я — сердца.

До холла было тридцать ступенек. Стоя на площадке, Изабел сосчитала их. По одной на каждый год ее жизни.

Она думала, ей будет страшно, но оказалось — нет. Она пощупала пульс, он был ровный, чуть учащенный, но не сильно.

Двенадцать шагов вниз. Моя жизнь в Европе; все позади. Жизнь, в которой был десяток любовников, ребенок, пусть внебрачный, муж, пусть она в нем обманулась. Ложная жизнь.

Изабел приостановилась, все в ней бунтовало. Почему это аксиома? Почему я должна признать аксиомой, что жизнь ребенка важней жизни матери? Что молодой, свежий побег ценней, чем кривая, надломанная ветвь. У меня могло быть еще шестеро детей. Если бы они уже существовали, я бы не так безропотно шла на закланье. Моя ответственность перед ними могла бы перевесить мой долг по отношению к Джейсону.

Еще восемь ступенек, и ей уже пятнадцать; мысль о смерти от собственных рук — последнее, что могло бы тогда прийти ей в голову.

Изабел села на ступеньку. Она думала о Джейсоне, его маленьких руках и ногах, сияющих глазах, медленной улыбке; провидела его возмужание.

Будь он девочкой, подумала она, я бы этого не сделала. Я относилась бы к ней более практично, менее благоговейно. Я видела бы в дочери собственный отросток. Я не проявила бы такой готовности принести себя в жертву. Еще пять ступенек вниз. Последние ступени, последние глотки жизни. Но что такое бытие, в конце концов? Дух? Сознание?

Раздался чей-то голос: «Мамочка!» Изабел знала: это голос ее самой. Остальные дети звали матерей «мама» или «ма», только деликатные выходцы из Англии называли мать «мамочка».

Ради этого ты посвящаешь детям свою жизнь, жертвуешь собой?