Изменить стиль страницы

Выразительны воспоминания соратников Вишневского по блокаде, раскрывающие облик старшего друга и товарища. Вот он, чисто выбритый, праздничный, в феврале 1942 года выступает с докладом на совещании в Пубалте. «Сейчас Всеволод произнесет одну из своих магических речей, — писал позже Анатолий Тарасенков, — доклад об итогах работы писателей на Балтике. Блестящий доклад, умный, аналитичный, о каждом из нас он сумел сказать хорошее, доброе слово, и в то же время каждому хитрый, скрытый укор — на будущее».

Вишневский говорил о традициях литературной группы, о задачах, встающих перед писателями на современном этапе войны:

— Если не успеваешь писать, надо положить перо и идти говорить. Прийти перед боем за полчаса, дать бойцам необходимую зарядку, двинуть людей и, когда надо, пойти вместе с ними…

Александр Яшин, присутствовавший на совещании, запомнил такие слова:

— Будем подражать Льву Толстому. На смертном одре у него еще двигались три пальца, которые держали ручку… Приказываю: за 12 месяцев 1942 года напишите 12 толстых тетрадей записей. Живой эпос фиксировать день и ночь неустанно. Надо знать, как выглядел рынок, город, морозы. Запомнить о трупах на дорогах. Болеть, но не выходить из строя. Иметь право сказать о себе: «Я это видел, перенес, пережил и записал…»

«Пубалт очень признателен писателям за проделанную работу, — сказал в заключение его начальник В. А. Лебедев. — Писатели прошли боевую проверку, оказались людьми смелыми».

Вишневский был доволен и горд, он чувствовал себя продолжателем восходящих к Марлинскому, Гончарову, Станюковичу, Новикову-Прибою традиций русской литературной маринистики.

— Балтфлот входит в меня, — говорил Яшин, — вместе с именем Вишневского, благодаря ему. Мы мерзли, болели, чтобы полюбить флот и стать любимыми, чтобы иметь право писать о флоте как рядовой боец…

Спустя некоторое время Яшин был вынужден покинуть Ленинград из-за болезни. Он продолжал войну на Волге, был счастлив оттого, что снова попал к морякам, участвовал в Сталинградской битве. Однако духовные связи с Вишневским, возникшие в блокадные месяцы, не порывались, он помнил Всеволода Витальевича и писал ему 20 декабря 1942 года: «В устных выступлениях учусь организации речи у Вас…»

Должно быть, ораторское мастерство и сила речей Вишневского оставляли глубокий след в памяти людей, потому что и годы не стирали его. Много позднее Александр Яшин дополнил дневниковую запись военных лет следующими строками: «Самое яркое воспоминание у меня о Всеволоде Вишневском оставил день 5 апреля 1942 года. Мы с ним выступали по Ленинградскому радио. Предполагалось, что я прочитаю стихи, а Всеволод Витальевич — заготовленную заранее и процензурованную речь. Но во время нашего выступления на Ленинград посыпались бомбы, сигналы воздушной тревоги сбили размеренный ход передачи. Сидевший у микрофона Вишневский отодвинул текст речи и начал говорить без бумажки, к ужасу ведущего диктора. Он не говорил — он рубил, бил, вдалбливал — кулак его застучал по столу…»

Несмотря на большую популярность выступлений Вишневского по радио, прямых откликов на них, кроме воспоминаний более позднего времени, практически не сохранилось. И это естественно. Зато история сберегла другие, куда более ценные документы — личные письма, дневники, в которых упоминается его имя. Вот хотя бы такая, светящаяся угловатой непосредственностью запись ленинградской школьницы Майи Бубновой от 23 января года: «Вчера Всеволод Вишневский по радио выступал. Прямо молодец парень, в моем духе. Всегда вовремя выступит и скажет, скажет прямо, ясно, хорошо, по-ленинградски, по-большевистски…»

В другой раз на улице кто-то неожиданно сказал ему: «Почет вам и уважение…» От неожиданности Вишневский смутился и по-военному отдал честь. А в мае года на золотисто-зеленой от игры теней и солнечных пятен набережной Невы к нему подошла незнакомая женщина и спросила:

— Вы товарищ Вишневский?

— Да.

Она пожала руку:

— Как писателю…

Подобного рода признания-благодарности будут приходить к нему до самых последних дней жизни: одно его имя вызывало у многих воспоминания о Ленинграде, о блокаде.

Военные дневники Вишневского раскрывают многообразие и насыщенность взаимоотношений их автора с людьми. Не было случая, чтобы Всеволод Витальевич кому-либо не ответил на письмо, не поддержал дружеским словом, советом. Если он чувствовал, что кто-то в нем нуждается, откликался немедля.

…Навестил товарища Иголкина в госпитале. Это необыкновенной душевной силы простой русский моряк. Ранен, без ноги и с простреленной второй ногой, но рвется на фронт: «Я ведь пишу двумя пальцами, могу и из автомата стрелять, в засаде могу быть». «Взволновала меня встреча с ним до невероятия, — записал в тот день Вишневский. — Святые люди! Терпят боль, одиночество… Иголкин обрадовался мне: „Всеволод Витальевич! Ты мне самый дорогой человек!“ Много раз повторял эту фразу, мы крепко обнялись».

В другом месте дневника — скупые строки о том, что в самые голодные дни зимы сорок второго года он делится скудным пайком. Из воспоминаний 3. Венгеровой, опубликованных в сборнике «Писатель-боец», выяснилось, что речь шла, в частности, и о ней.

…Однажды по пути на службу (она работала вольнонаемной машинисткой в Пубалте) почувствовала, что теряет силы. На мосту Лейтенанта Шмидта присела и не смогла встать. К ней подошел какой-то военный, насильно поднял и помог дойти до штаба. А на другой день в пустынном коридоре четвертого этажа Венгерова снова встретила вчерашнего военного: он молча, ни о чем не спрашивая, дал ей кусок сахару.

Позже она узнала фамилию и, как многие в те времена, пришла в его холодный кабинет — за духовной, нравственной поддержкой. Трое детей эвакуированы со школой в тыл, от них нет вестей. Умирает муж. Сгорела квартира… Она говорила, и плакала, и снова говорила. Это был первый за время войны разговор без утайки, без боязни быть неправильно понятой. До этого не к кому пойти было со всеми бедами, слезами, с материнским горем. И разговор с Вишневским, считает З. Венгерова, был решающим в ее жизни. Он долго молчал: не успокаивал, не задавал вопросов. А затем сказал — очень мало и очень много:

— Вы мать-ленинградка, вы нужны и своим и чужим детям, вы советская женщина; вы молоды, сил душевных у вас много, а физические — наберете. Город оживет, городу помогут. Мы не одни — с нами вся Россия…

Вишневский возвращал людям веру в жизнь. Потребность в этом возникала каждый день, и когда его товарищи жаловались на усталость, Всеволод Витальевич говорил им и себе: «Уставать нам нельзя!! И у меня усталость — общая, многолетняя… Хочется сесть, закрыть глаза… Но сам себя убеждаешь: нет, у тебя есть силы, больше, чем у многих других, — действуй, действуй!»

И правда, разве мало у него самого поводов для уныния? Стоит лишь вспомнить о так называемых «друзьях», в которых он горько разочаровался во время войны. Рухнули многие иллюзии, и ему самому еще непонятно, что с людьми происходит, как. А может, все дело в нем самом? Он ведь знает свои слабины: излишняя доверчивость, открытость, внутренняя нетерпеливость, а порой и нетерпимость…

Как бы там ни было, ясно одно: в нем, Всеволоде Вишневском, постоянно, каждую минуту и секунду живет голос, образ мышления и чувствования, образ действия увиденного им в искусстве идеала — его балтийского героя, коммуниста. И в самые трудные мгновения писатель, слитый воедино со своим вторым «я», говорит себе: «Идти, терпеть до конца».

Ты «витаешь в небесах», говорят ему иные, любящие эмпирику, факты, людские пересуды… Возможно… Большой мир идей, романтики, страстей ему ближе, понятнее обывательского, мещанского мира. Впрочем, он достаточно зряч, чтобы видеть и этот «мирок». Видеть, как некоторые «товарищи» делают подарки своим любовницам — посылки с черной икрой (в голодном Ленинграде!); видеть, как некоторые берут дважды большой автономный паек (без оснований), как снабжают им «нужных» людей. Все это он видит, и ему глубоко противно.