Изменить стиль страницы

— И ты отдал ему векселя? — вне себя воскликнул Мойше.

— Да, тесть… А как бы вы поступили на моем месте? — спросил Нохум.

— Что значит — я? Что за вопрос?

— Что же другое, по-вашему, я мог сделать?

— Что значит: что? Объяснить ему, растолковать, что от него не требуют немедленно погасить долг, время терпит, никто не торопит его, наконец, что никто о просрочке векселей не будет знать.

— Все это я говорил ему, уговаривал, убеждал, клялся, что ни одна живая душа не будет знать, а он твердит свое — или векселя, или пуля в лоб.

— Нужно было найти выход, хотя бы выскочить в окно, через любую щель, кричать, собирать людей, позвать слуг в свидетели, что-то нужно было предпринять! Как это можно просто отдать!

Нохум, который и в самом деле был повинен в том, что безрассудно выпустил из рук целое состояние, вспомнил, в каком положении он оказался, будучи у пана. Вспомнил выражение лица Рудницкого, его хриплый голос, пистолет, на который тот смотрел, как на ангела смерти; в ту минуту не только деньги, но и сам Нохум был в страшной опасности: на него могли бы возвести напраслину, а могли бы и убить на месте.

— Тесть, — сказал Нохум. — Что такое «пан» я знаю! Я знаю их лучше вас! И я вам говорю: благодарите Бога, что вам приходится оплакивать только деньги, могло случиться так, что вы горевали бы о чем-то, что поважнее…

— Что же может быть важнее? — не унимался Мойше.

— Важнее? Могло случиться так, что вам пришлось бы оплакивать меня, мою голову оплакивать… Я отец семейства, и дети мои едва не остались сиротами.

Мойше взглянул на зятя и подумал, что Нохум, пожалуй, прав. Однако он был слишком возмущен и никак не мог прийти в себя.

Зять стоял посреди комнаты, а Мойше шагал от стены к стене и выкрикивал: «Жулик, мот, он у меня сгниет в тюрьме, я это так не оставлю». Он замолкал, но потом снова восклицал: «Это неслыханно! Такое бывает раз в тысячу лет!» И снова наступал на зятя, а тот отбивался как мог, повторяя свои доводы, обнадеживая и уверяя, что им не надо отчаиваться, что дело еще может повернуться к лучшему. Наконец, после того, как Мойше мысленно перебрал все способы и средства спасения, он остановился на единственно возможном в настоящий момент решении, а именно: немедленно обратиться к своему адвокату. Итак, прежде всего к адвокату, а там видно будет.

Мойше велел Нохуму отправляться домой и никому ничего не рассказывать, а сам, не задерживаясь ни на минуту, ни с кем не перемолвившись ни словом, прошел через комнату, где находились служащие и клиенты, вышел из конторы и направился к своему поверенному.

Афера Рудницкого стала для Мойше серьезным ударом. Еще один или несколько таких ударов, и даже такой богач, как Мойше Машбер, будет разорен — если и не окончательно, то, во всяком случае, состояние его будет подорвано. В результате таких потрясений почва под ногами начнет колебаться, имя потеряет вес и такие люди, как Шолом Шмарион или ему подобные, те самые, которые вертятся перед глазами, лебезят, подлизываются, льстят без меры, как только почуют, что пахнет падалью, отвернутся от него и будут пресмыкаться перед новыми хозяевами.

Мойше хорошо знал, что нужно остерегаться этих людей и, если что случилось, первым долгом постараться, чтобы никто об этом не знал. Поэтому, пройдя через комнату и направляясь к выходу, он поспешно отвернулся от посетителей. Выйдя на улицу, он вспомнил, что был расстроен сегодня уже с утра, на душе было тяжело и приметы сулили плохой день. «Хоть бы больше ничего не произошло!» — подумал Мойше.

Но случаю было угодно, чтобы его желание не сбылось. Еще одно происшествие омрачило этот день. Непосредственно Мойше или его родных оно не затрагивало, но имело серьезные последствия, которые касались и его.

Оно случилось на принадлежавшем Мойше Машберу складе керосина. Складом и магазином при нем управлял второй зять Мойше — Янкеле Гродштейн (подробнее речь о нем пойдет далее). У Янкеле был помощник, некий Либерзон, совмещавший в своем лице должности бухгалтера и кассира. Тяжелую работу выполняли приказчики Элиокум и Зися, им помогал юный подмастерье Катеруха. Они обслуживали оптовых покупателей — главным образом приезжих из окрестных селений, увозивших большие бочки керосина; в розницу магазин не торговал. Когда бывало много покупателей, приказчики прибегали к услугам базарных людишек, которые вместе с ними таскали бочки из склада, вкатывали на подводы и привязывали веревками. Элиокум со своими короткими толстыми пальцами, которые как бы состояли из двух, а не из трех фаланг, как у всех людей, работал споро, уверенный в своей силе. Был он неразговорчив, всегда только чуть улыбался. Сила чувствовалась во всех его движениях, лицо дышало здоровьем. Даже среди грузчиков он слыл богатырем, от его кулака бежали, как от чумы, а кого настигал даже один его удар, тот мог уже говорить предсмертную исповедь.

Второй приказчик Зися, сравнительно еще молодой человек, был куда слабее. Тяжелая работа изнуряла его. Зися кормил большую семья, но он был из тех бедняков, которые не любят показывать свою бедность. Несмотря на мизерный заработок, его в субботу и в праздники нельзя узнать: брюки выутюжены, сапоги начищены, зимой он щеголял в хорьковом тулупе, сохранившемся после свадьбы.

Зися от природы был человеком крепким, но от тяжелой работы и постоянных забот выглядел старше своих лет, аккуратно причесанная бородка оттеняла его изжелта-бледное лицо.

Когда поздно вечером он, усталый и измученный непосильным трудом, возвращался домой, жена и мать тяжело вздыхали — они знали о семейной болезни, доставшейся ему по наследству, знали, что ему следовало жить по-иному, но как это сделать? Откуда взять средства, откуда ждать помощи? Ростовщики есть ростовщики, а хозяин, хоть и родственник — а Зися был дальним родственником Мойше Машбера, — он все же хозяин…

Самый молодой из них, Катеруха, был порядочным повесой, насмешником и озорником. Весь базар при встрече с ним считал своим долгом нахлобучить ему шапку на глаза, щелкнуть по носу или сделать что-нибудь еще в этом роде; но Катеруха никогда ни на кого не обижался.

Он всех слушал, всем угождал, а к своим двум старшим товарищам Зисе и Элиокуму был особенно крепко привязан и готов был ради них броситься в огонь и в воду.

В этот день Зися с самого утра чувствовал себя неважно, его знобило. К своему скудному завтраку он не притронулся. Есть не хотелось. Элиокум и Катеруха, когда могли обойтись без него, делали всю работу сами. Но позже, в полдень, срочно понадобилось обслужить одного приезжего покупателя, который очень торопился, подгонял, стоял над душой, требуя, чтобы бочки поскорее подняли на телегу. Ему надо было еще сегодня засветло вернуться домой. Увидев, что Элиокум и Катеруха сами не управятся, сидевший в сторонке Зися забыл о своем недомогании и начал усердно подсоблять, а те решили, что Зися чувствует себя лучше и снова готов работать…

Спустившись в глубокий подвал, они трое потащили по скользким, замызганным ступеням большую, четырехпудовую бочку. Элиокум и Катеруха толкали снизу, а Зися с возницей вытягивали на себя сверху. Когда бочка была вытащена, Элиокум и Катеруха, поднявшись из темного подвала, увидели, что Зисе плохо. Он почти терял сознание.

Катеруха подбежал к нему, Зися ослабевшей рукой оперся на его плечо. По дороге от склада до магазина, куда Катеруха повел его, Зися с каждой секундой все больше бледнел, глаза закрывались, силы покидали его, и он еле дотащился до ступенек. Здесь он свалился как подкошенный, и вдруг из его горла хлынула кровь.

Катеруха поднял шум. Элиокум, приподняв голову Зиси, подложил какую-то одежку. Из магазина вышел кассир, и одновременно из ближних лавок прибежали носильщики, приказчики, прохожие. Кто-то сказал: «Доктора… Нужно позвать доктора», другие советовали скорее отвезти Зисю домой. Кто-то брызгал на него водой. Старый базарный носильщик Фридл подошел к Зисе и сказал:

— Зися, держись!.. Крепись! Зися, возьми себя в руки!