Изменить стиль страницы

— Поздравляю.

— Кого? Меня? Или жену?

— Вашей жене повезло.

— Она так не думает. Кстати, а можно обойтись без сберкассы? Я только что прошел мимо — там большая очередь.

— Нельзя, — с наслаждением возразила женщина.

— Понял, — сказал я.

— Претензии есть?

— Нет. Я всем доволен.

В сберкассе гремел скандал. За надежным стеклом расхаживали две кассирши; я уже не удивился тому, что обе они оказались толстыми брюнетками в клипсах.

— Нет денег, — хладнокровно провозглашали они. — Не привезли.

Толпа шумела. Как это нет, а где ж они? Президент сказал, что все выплатили. Сами, небось, получили, а нам — хер. В Ногинске дали, в Глухове дали, в Электроуглях дали, а нам не дают. Мы костьми ляжем, мы жаловаться будем, к прокурору пойдем и к губернатору.

Речь шла о каких-то пособиях. Граждане наседали и косноязычно требовали. Лексикон потряс меня. И выражения лиц, и одежды. Это был типичный соляной бунт. Неграмотные, бедные, доверчивые люди возмущались так, словно их обманули в первый раз, а не в тысячный.

Я попытался занять очередь. В конце концов, я пришел, чтобы отдать, а не получить.

Ближе к сорока годам становится понятно, что с родины трудно что-либо получить. Она, как всякая хитрая женщина, всегда норовит отдать натурой. Красотами, березами, сиреневыми закатами, кривыми прохладными речками и снегопадами. Ветрами готова отдать, пространствами. Бери, сколько сможешь взять.

Одна согбенная дама, в мохеровом платке, с торчащими из серого подбородка редкими длинными волосами, показалась мне особенно живописна, она была без зубов, она была в гневе, но гневалась дурным, невежественным гневом — рабским; всмотревшись в синеватые подглазья, в кожу лба, в напрягающуюся в моменты вскрикиваний шею, наблюдая полет частиц слюны из подвижного рта, я обнаружил, что она совсем не старая, почти моя ровесница. Ну, может, на три, четыре года постарше.

Правда, я опять забыл, что самому мне сорок лет, не хочу вспоминать, а сейчас, толкаемый в спину и плечо, вот вспомнил. Эти нелепые люди, разевающие нечистые рты, оказались не какими-то дремучими стариками, погубившими здоровье и красоту на колхозных полях Советского Союза, не бесправными подданными жестокой империи зла, а современными мне существами. Мохеровая чувиха могла бы учиться со мной в одной школе, я в шестом, допустим, классе, прыщавый дрищ, она — в десятом, половозрелая, и я, может быть, ловил взглядом ее коленки, а теперь мы оказались совсем разные, она выглядела старой ведьмой, а меня до сих пор называли «молодой человек». Она сделалась полуразрушенной, неряшливой, отупевшей на тех же улицах, в том же городе, где я бегал, злой, собранный и быстрый. Она теперь кричала и возмущалась так же, как, наверное, ее бабка, в пятьдесят первом году, когда ей неправильно зачли трудодни.

Еще раз всмотревшись и вслушавшись, я вылез, плечом вперед, из толпы. Родина не хотела мою тысячу рублей. Я поехал домой, но кривое лицо морщинистой сверстницы не оставляло меня. Страна ли сделала ее такой? Унылая Россия? Сомневаюсь. У меня и у нее одна и та же страна — кому унылая, а мне наоборот. Может, климат? Вряд ли. Наши равнины не рвут на части землетрясения, и торнадо не сносят крыши с наших жилищ. В Норвегии тоже холодно. Или виновата перестройка? Ничего подобного. Она двадцать лет как кончилась, канули в историю девяностые. Я написал три романа о девяностых — на третьем романе публика сделала «фи». Надоели девяностые! Тогда кто и зачем сделал мою современницу уродливой и глупой? Покрасилась бы хоть в брюнетку, что ли. Нацепила бы массивные клипсы. Сидела бы по ресторанам, разводила усталых и скучных мужчин на мохито. Авось, нашла бы себя.

На следующий день мы с Иваном сидели в том же кафе. Наши рабочие места находятся у соседних станций метро. Мы встречаемся почти каждый вечер. После работы. Перед тем, как отправиться в семьи. Иногда нет нужды возвращаться домой слишком рано. Очень важно поддерживать в женах ощущение того, что мужья-добытчики работают много и тяжело.

— Помнишь вчерашнюю девчонку? — спросил брат. — Я вчера ее опять встретил. На автозаправке. У нее хорошая новая машина.

— В кредит взяла, — предположил я. — Теперь денег нет, вот и стреляет сигареты у незнакомых мужиков. И от халявного мохито не отказывается. Но, скорее всего, ты обознался. Я тоже вчера видел рекордное количество толстых брюнеток. Думаю, дело в том, что у нас с тобой вчера был такой день. День толстых брюнеток. У меня бывают дни ленивых продавщиц. Или дни тех, кто наступает в метро на ногу. Или дни попрошаек, когда с утра до вечера кто-то клянчит мелочь. Или дни неисправных банкоматов. Большой город, пятнадцать миллионов, при такой концентрации разумной биомассы возможны любые странности.

Иван кивнул. Я решил, что сейчас он опять скажет, что всем доволен. Ему хорошо удавался самогипноз. Но он наклонился ко мне и прошептал:

— Слушай, что-то не так.

— В каком смысле?

Брат наморщил большой покатый лоб с единственной тонкой морщиной и сформулировал:

— Ничего не происходит.

Я его сразу понял. Он был прав. Но мне почему-то захотелось засмеяться и возразить.

— Вчера тебя на этом самом месте домогалась молодая привлекательная женщина. Другому бы хватило впечатлений на неделю.

— Во-первых, она домогалась не меня, а тебя…

— Нет, тебя. Ты круглый, и ты всем доволен. А я — тощий и угрюмый.

— …а во-вторых, это ерунда. Чувиха подсела поболтать — подумаешь, событие.

— Если ничего не происходит — это тоже событие. И не самое плохое. Кстати, вчера я так и не заплатил мою тысячу. Давай ее прогуляем. Вольем в экономику родины.

Иван не заинтересовался. Подпер кулаком щеку, смотрел мимо.

— Ничего не происходит, — задумчиво повторил он.

— А финансовый кризис?

— Тоже мне, кризис. Кризис — это когда банкиры из окон прыгают. Они прыгают?

— Нет.

— Вот видишь. Ничего не происходит.

— У тебя есть квартира, машина, работа, гараж, дача, жена и трое детей, — я загнул семь пальцев, потом решил, что двух своих племянников и племянницу негоже обозначать одним пальцем, и загнул еще два. — У тебя есть все. Наслаждайся.

— Я пытаюсь, — сказал брат. — Но мне… неуютно.

— А это не твоя вина, — сразу ответил я. — Это наша родина такая. Большая и дикая. Неуютная. Тут у нас всего навалом, но вот уюта нет, не было и не будет.

Иван потер пальцем нос и выпрямился.

— Ладно. Это я так. Расслабился. Извини. На самом деле я всем доволен.

Ежик

Он был солидный человек полутора лет. Ничего не говорил, но все понимал. Показывал жестами, издавал несложные звуки. Расхаживал с очень деловым видом. Я — его отец — несколько лет вращался в деловых кругах, но не встречал никого, кто имел бы столь деловой вид.

В свои полтора года он, конечно, чувствовал, что является самым главным. Вокруг него увивались две бабки, два деда и мать с отцом.

В мае я снял дачу и перевез туда его, жену и тещу. Комфортабельный, в общем, дом показался мне неуютным и бестолковым. В подвале — ржавые велосипеды и тазы с облупившейся эмалью. Нет балкона и веранды. Что за дом без балкона и веранды? Узкая, слишком крутая лестница вела на второй этаж, заваленный неинтересным, мещанским хламом: ни тебе старых журналов, до которых я большой охотник, ни утративших ценность собраний сочинений Панферова и Гладкова, ни шкатулок, ни напольных часов, ни поеденных молью мехов и вечерних платьев — ничего, кроме рассохшихся этажерок и чувалов со старой обувью. Сюда свезли барахло, накопленное однообразной унылой жизнью какого-нибудь столичного административного работника или другого, далекого от приключений, в меру сытого существа.

Но воздух мне понравился, и по утрам я слышал пение птиц, а не шум несущихся машин. Была яблоня, и под ней дощатый стол со скамьей. Я повесил гамак и на этом успокоился.

Хотел еще повесить боксерский мешок, но не повесил. Приходилось выезжать в Москву в шесть тридцать утра, чтоб в семь с четвертью быть в конторе. Все дни, включая субботу.