Изменить стиль страницы

— Полно, полно! Вы хотите произвести впечатление, говорите точно с трибуны.

— Нет большего фанатизма, чем милое здравомыслие. Вы вот сейчас вольны, поскольку чудесно молоды и обладаете свободой армейской службы.

— Свободой, говорите?

— Наивысшая свобода, доступная человеку, — ограничения, которые время от времени не соблюдаются. Вы знаете это с детства и со школьных времен.

— Армия — та еще школа. И хочется, и не хочется ее покидать. Не могу представить себя майором в Индии, что изнывает от жары и становится все более консервативным и апоплексичным с каждым часом.

— В юности гораздо меньше детства, чем в ранней зрелости. Ребенка отделяет от подростка явная грань, подлинная метаморфоза.

— Что-то такое, да.

— Английский камин — самая уютная институция, которую способна предложить ваша культура. Мы, американцы, находим ваши спальни ледяными и ваш дождь — мучением, но питейное заведение «Королевский герб» в Оксфорде, после холодной университетской библиотеки или прогулки по лугам — вот мой идеал уюта. И эта комната тоже. Как философ, откровенно высказывающий свою точку зрения, я восхищаюсь, что вы приняли меня и накормили в вашем живописном дезабилье, в этих жутко неудобных подтяжках, — так они называются? — поверх простой спартанской некрашеной рубахи. Я чувствую себя гостем юного викинга в домашней одежде.

— Вы бы слышали, что говорит майор о подливке на мундире. Так вы не согласились обратить меня в материализм. Во что же, в таком случае, верить? Мы с Хорроксом должны же что-то позаимствовать у гарвардского профессора, пожаловавшего на ужин.

— Нам всем нужна вера, правда? Скептицизм выглядит, скорее, невежественно. По крайней мере, он неудобен и одинок. Ну, давайте попробуем. Верьте, что все, включая дух и разум, состоит из земли, воздуха, огня и воды.

— Похоже, именно в это я всегда и верил. Но, знаете, мой дорогой друг, уже скоро одиннадцать, мне надо идти на построение среди ночи, с барабанами и дудками. Всем гражданским положено быть дома, в постели. Сделаем так Хоррокс проводит вас к капралу, тот передаст вас бобби снаружи, и вы на воле. Было чертовски занятно.

— Несомненно, — сказал Сантаяна, пожимая ему руку.

— Доброй ночи, сэр, — пожелал Хоррокс.

— Доброй ночи и благодарю вас. — Сантаяна вручил ему шиллинг.

Дождь унялся. Он прогуляется по Джермин-стрит, запечатлевая в памяти образ капитана Стюарта в военном дезабилье, — так Сократ, должно быть, размышлял о превосходном теле Лисида или Алкивиаде, чье лицо, как писал Плутарх, было прекраснейшим в Греции. Мир — и зрелище, и дар.

Прекрасное тело — само по себе душа.

Он был гостем «Английского Банка» и таким же гостем своего пансиона на Джермин-стрит, мир — его хозяин. Эмерсон сказал, что радость события заключена в зрителе, а не в событии. Он ошибался. Джеффри Стюарт — настоящий, его красота настоящая, его дух настоящий. Я не придумал его, его камин, его дворецкого, его широкие плечи, клок рыжеватых волос, выглядывающий из-под расстегнутой пуговицы чистой спартанской нижней рубахи.

Представь, что в испанском городе я увидел нищего старика, похоже — слепого, он сидел у стены, тренькал на жалкой гитаре и порой издавал хриплый вопль вместо песни. Я миновал его множество раз, не замечая, но сейчас внезапно застыл на месте, охваченный бескрайним, неизвестно откуда взявшимся чувством — назовем это жалостью, за неимением лучшего слова. Аналитический психолог (я сам, возможно, в этой роли) может истолковать мое абсурдные чувства как производное от убожества этого нищего и смутного физического ощущения во мне самом, вызванного усталостью или раздражением из-за неприятного письма, полученного утром, или привычкой ожидать слишком мало и слишком многое помнить.

ПИРРОН ИЗ ЭЛИДЫ

(пер. М. Немцова)

За четыре года до рождения Александра из Македонии, в Элиде, провинциальном городишке на северо-западе Пелопоннеса, известного всему цивилизованному миру как место проведения Олимпийских Игр, родился Пиррон, философ-скептик. Учили его на художника. Несколько лет фреску его кисти можно было видеть на стене одного из гимнасиев — бегуны, несущие факелы. Учил его Стилпон или Брусон, или же сын Стилпона Брусон: жизнеописание Пиррона, дошедшее до нас, — копия, выполненная писцом, не осведомленным в греческом языке.

Образование свое он завершил, совершив с Анаксархом путешествие в Индию, где учился вместе с нагими софистами, и в Персию, где слушал волхвов. В Элиду он вернулся агностиком — воздерживался от высказывания собственного мнения, чего бы дело ни касалось. Отрицал, что нечто может быть хорошим или плохим, правильным или неправильным. Сомневался в существовании чего бы то ни было, утверждал, что наши действия диктуются привычками и обычаями, и не допускал, что вещь сама по себе — больше одно чем другое.

Таким образом, он ничему не уступал, оставляя все на волю случая, и был совершенно неосмотрителен, что бы ему ни попадалось на пути — повозка посреди улицы, утес, к которому он направлялся, или собаки. Нет оснований верить, утверждал он, что озабоченность собственным благосостоянием — мудрее исхода несчастного случая. Антигон из Каристоса рассказывает нам, что друзья повсюду следовали за ним, чтобы не дать ему упасть в реку, колодец или канаву. Прожил он девяносто лет.

Жил он вдали от мира, научившись в Индии, что ни одному человеку не достичь добра, если он вынужден по первому зову бежать к своему покровителю или низкопоклонничать перед царем. Он избегал даже своих родственников.

Он никогда не терял самообладания. Если во время его лекции все слушатели расходились, он заканчивал лекцию так, словно люди продолжали его слушать. Ему нравилось завязывать беседы с незнакомыми людьми и следовать за ними, куда бы те ни шли. По несколько дней, бывало, ученики и друзья его не знали, где он пропадает.

Однажды его наставник Анаксарх по горло провалился в канаву, заполненную грязью, и не мог выбраться оттуда. Мимо случайно проходил Пиррон. Заметил Анаксарха, но не придал этому ни малейшего значения. За такое безразличие непросвещенные сильно его порицали, однако Анаксарх похвалил его дисциплинированную апатию и мужественное подавление приязни.

Он часто разговаривал сам с собой. Когда его об этом спрашивали, отвечал, что обучает себя, как стать хорошим. Он был заядлым спорщиком, острым в перекрестных дебатах и искусным в логике. Философу Эпикуру, восхищавшемуся им издали, всегда очень хотелось знать о последних деяниях и выражениях Пиррона. Что же до самих жителей Элиды, то они так гордились Пирроном, что избрали его архиереосом празднеств и жертвоприношений и освободили, как и других философов, от уплаты налогов.

Его сделали почетным гражданином Афин. Жил он со своей сестрой, повитухой. Он не чурался отвезти овощи или фрукты на рынок, и часто можно было видеть его за прилавком — он продавал птицу, чеснок и мед. Известно было, что он вытирает в доме пыль за сестру и метет полы, а однажды заметили, как он мыл свинью.

Как-то в соседском споре он встал на защиту своей сестры Филисты. Это казалось несовместимым с его доктриной апатии, какой бы непорядок ни происходил, однако он ответил, что благородный мыслитель всегда придет на защиту беспомощной женщине. А в другой раз, когда он выказал тревогу — его в этот момент кусала за ногу собака, — он ответил, что невозможно в чистом виде выделить и отбросить, все человеческие реакции на окружающий мир.

Его великое учение заключалось в том, что мы должны сопротивляться реальности изо всех сил, отрицая ее в действиях там, где это возможно, и на словах — где нет.

Рассказывают, что когда у него образовался нарыв, который нужно было обрабатывать жгучими мазями, а в конечном итоге — вскрывать раскаленной добела кочергой, он ни разу не поморщился и не нахмурился.

Филон-Афинянин, друг, записывает, что из всех мыслителей более всех он восхищался Демокритом-Атомистом, а любимой поэтической строкой у него была гомерова: