Поэт испытывал чувство глубокой и острой враждебности вовсе не к Западу во всем объеме этого понятия, но именно к таким его силам, которые, правда, в значительной степени определяли тогдашнюю общеполитическую ситуацию.
Но Тютчев ясно видел — и это возбуждало в нем особенно тяжкую тревогу и жгучую ненависть, — что те же самые силы и тенденции все более нарастали и в самой пореформенной России. В 40—50-х годах поэту представлялось — и для этого были основания, — что русское бытие не очень уж подвластно зловещему господству индивидуализма. Однако в 60-х годах положение поистине стремительно изменяется.
19 октября 1870 года Тютчев пишет дочери Анне, что за последнее время в русских правящих сферах «главным предметом подражания был наполеоновский режим — идеал наших государственных людей». Зная, как поэт оценивал режим Наполеона III, нетрудно понять, сколь глубокое негодование вызывало в нем это «подражание». Еще в 1866 году он с горечью сообщал в письме к Эрнестине Федоровне (21 июля) о своем «длинном разговоре» с сестрой царя, великой княгиней Марией Николаевной: «Она совершенно на стороне Наполеона и не постигает, каким образом человек, столь ей нравящийся, может не быть лучшим союзником России…»
Позже, 20 апреля 1868 года, он писал в пространном письме к Анне о таких правителях страны, как только что занявший пост министр внутренних дел Тимашев и шеф жандармов, начальник Третьего отделения Шувалов, что в их глазах «так называемая русская народность есть не что иное, как вранье журналистов», и что Россия, по их мнению, может держаться как целое «только грубой силой, физическим подавлением… И подобные негодяи, — заключал Тютчев, — управляют Россией».
Далее он писал: «Сталкиваясь с подобным положением вещей, буквально чувствуешь, что не хватает дыхания, что разум угасает. Почему имеет место такая нелепость? Почему эти жалкие посредственности, самые худшие, самые отсталые» из всего класса ученики, эти выродки находятся и удерживаются во главе страны, и обстоятельства таковы, что нет у нас достаточно сил, чтобы их прогнать?»
Тютчев не раз ставил этот вопрос о корнях зла, особенно в письмах к Анне, которые предназначались, разумеется, и для ее мужа, Ивана Аксакова. Так, 21 ноября 1866 года он писал ей: «В России зло очень редко творится умышленно, гораздо чаще — по недоразумению и недомыслию». Он повторяет то же самое в письме к самому Аксакову от 5 января 1867 года: «У нас… все, еще идущее наперекор национальному стремлению, есть не что иное, как недоразумение, несознательность, просто отсталость…»
Однако всего лишь через год с небольшим — в уже цитированном письме от 20 апреля 1868 года — Тютчев решительно поправляет сам себя. Он говорит здесь о людях типа Тимашева и Шувалова:
«До сих пор это явление не было еще достаточно подробно исследовано. Это то, что паразитическое начало органически присуще Святой Руси… Это нечто в организме, живущее за его счет, но своей собственной жизнью, жизнью логической, последовательной и, так сказать, нормальной в своем пагубном разрушительном действии. И это происходит не только вследствие недоразумения, невежества, глупости, неправильного понимания или суждения. Корень этого явления глубже, и еще неизвестно, докуда он доходит».
Эта беспощадная характеристика лишний раз свидетельствует о резких расхождениях Тютчева со славянофилами, которые — при всех возможных оговорках — идеализировали «собственно русские» начала, полагая, что все заведомо, безусловно отрицательное в России так или иначе «заимствовано» с Запада либо, в более ранний исторический период, от татаро-монголов…
Для Тютчева борьба между добром и злом означала не борьбу между Россией и Западом, но единую всемирную борьбу. И высочайшей целью для него было, как мы видели, ради победы в этой борьбе «войти в мирное духовное общение» с Западом.
Многое из известного нам о Тютчеве волей-неволей ведет к представлению о том, что в зрелые годы он был лишен по-настоящему и всецело близких сподвижников. Деятели на арене внешней политики не понимали глубину и размах мысли и самой политической воли Тютчева. А те, кто вполне сознавал его духовную и творческую гениальность, — Достоевский, Толстой, Фет и другие, — были слишком далеки от внешнеполитической сферы в ее конкретном, практическом воплощении.
Тютчев и в поздние свои годы (не говоря уже о поре молодости, когда человек более склонен к чувству восхищения) высоко ценил многих встреченных им людей, среди которых были и писатели, и мыслители, и ученые, и общественные деятели. Здесь необходимо прежде всего назвать Толстого и Достоевского.
Тютчев был одним из очень немногих людей, которые сразу же после выхода в свет «Войны и мира» и «Преступления и наказания» осознали всемирное величие этих творений. Замечателен эпизод, который неоднократно вспоминал уже после смерти Тютчева Достоевский. Он писал, в частности: «Виктор Гюго, которого я высоко ценю как романиста (за что, представьте себе… Ф. Тютчев на меня даже раз рассердился, сказавши, что «Преступление и наказание» (мой роман) выше «Отверженных»)…» «Ф. Тютчев, наш великий поэт, — рассказывал Достоевский в другом письме, — находил, «что «Преступление и наказание» несравненно выше «Отверженных». Но я спорил… и доказывал всем, что «Отверженные» выше моей поэмы, и спорил искренне, от всего сердца».
Тютчев, конечно, был совершенно прав в этом «споре» между автором и читателем, и его роль высшего судьи была всецело закономерной.
Не менее знаменательно тютчевское восприятие «Войны и мира». Чуть ли не все представители старшего поколения, так или иначе бывшие очевидцами эпопеи 1812 года, не смогли принять ее толстовское воссоздание. Среди них оказались и близкие Тютчеву Вяземский, Погодин, Авраам Норов, выступившие в печати с достаточно резкой критикой «Войны и мира».
У поэта были свои несогласия с Толстым, но они, по всей вероятности, относились только к чисто «философским» главам «Войны и мира». Известно, что Тютчев принимал участие в обсуждении романа в доме известного критика Василия Боткина и, надо думать, разделял точку зрения, которая изложена Боткиным в письме к Фету от 26 марта 1868 года так: «Отрицание преобладающего влияния личности в событиях есть не более как мистическое хитроумие» (речь идет, без сомнения, об историософских отступлениях в «Войне и мире»),
Однако о критическом выступлении своего друга Вяземского против толстовской эпопеи Тютчев написал своей дочери Екатерине следующее (3 января 1869 года): «Это довольно любопытно с точки зрения воспоминаний и личных впечатлений и весьма неудовлетворительно со стороны литературной и философской оценки. Но натуры столь колючие, как Вяземский, являются по отношению к новым поколениям тем, чем для малоисследованной страны является враждебно настроенный и предубежденный посетитель-иностранец». Впоследствии Екатерина писала Ивану Аксакову: «По вечерам мы с тетушкой [112]перечитываем «Войну и мир», и я любуюсь Толстым и наслаждаюсь его гениальным романом… Ни на каком языке я не читала ничего подобного в этом роде, — да только русским могло оно быть написано…»
До нас не дошло прямых суждений Тютчева о «Войне и мире», но едва ли мы ошибемся, если скажем, что мнение его дочери не противоречило отцовскому. 22 августа 1871 года поэт, случайно встретив Толстого в поезде (на станции Чернь, по дороге из Овстуга) и проговорив с ним «четыре станции», по приезде в Москву тут же телеграфировал Эрнестине Федоровне: «Приятная встреча с автором «Войны и мира».
Толстой же через день писал Фету: «…Что ни час, вспоминаю этого величественного и простого и такого глубокого, настояще умного старика». А 13 сентября, рассказывая об этой встрече в письме к своему самому близкому и задушевному тогда собеседнику, Н. Н. Страхову, Толстой писал: «Из живых я не знаю никого, кроме вас и его, с кем бы я так одинаково чувствовал и мыслил».
Это звучит даже не вполне достоверно, ибо Толстой общался с Тютчевым весьма редко, да и встречи их были краткими. Но была между ними — величайшими творцами русского слова — та глубинная, корневая связь, которая значила гораздо больше, чем связи со многими постоянными их собеседниками.
112
Сестрой поэта Дарьей.