Изменить стиль страницы

Тютчев испытывал глубочайшую тревогу, вполне основательно опасаясь, что правительство проявит «слабость», «непоследовательность», наконец, попросту, как он писал жене 8 июня, «бессилие ума, которое во всем проявляется в наших правительственных кругах». Поэт стремится всемерно воздействовать как на Горчакова, так и на Каткова, — для чего после целого ряда бесед с Горчаковым едет в середине июня в Москву.

Хорошо осведомленный князь В. П. Мещерский вспоминал позднее: «Когда наступила пора отвечать на дерзкие ноты европейских держав… вопрос: как ответить? далеко не был предрешенным… Во многих гостиных тогда… говорилось о том, что необходимо отвечать чуть ли не покорно и почтительно… Мало того, в Министерстве иностранных дел никто не имел уверенности, что князь Горчаков ответит Европе с подобающим России достоинством».

Сестра Тютчева Дарья писала в то время его дочери Екатерине: «Отец твой в отчаянии от антипатриотического настроения Петербурга». Об этом рассказывает и Мещерский: «…Достаточно было в то время видеть измученного страданиями и тоскою поэта и приятеля канцлера (т. е. Горчакова, который, впрочем, еще не имел тогда этого звания. — В. К.) Ф. И. Тютчева, чтобы догадываться, как нехорошо шли тогда дела в смысле русских интересов… Накануне дня, когда огласилась прекрасная ответная нота петербургского кабинета, Тютчев вечером заходил к Блудовым и там, сказавши, что мы уступаем Европе, разрыдался. Легко понять, как он обрадовался на другой день, прочитав… полный достоинства и гордой твердости ответ русского государя на дерзкое вмешательство Европы в дела России».

Мещерский, который писал свои воспоминания через тридцать с лишним лет после этих событий, неточно воспроизвел факты. Получается, что Тютчев, так сказать, пассивно ждал появления ответа на западные ноты и еще за день до того не знал об его содержании. На самом же деле поэт в течение июня — июля 1863 года участвовал во всей истории с враждебными нотами, несмотря даже на то, что был тогда болен. В первой половине июня он не раз встречался с Горчаковым и другими государственными и общественными деятелями в Петербурге, а в середине месяца выехал в Москву, где, как он рассказал в письме к жене от 1 августа, служил «чем-то вроде официозного посредника между прессой и Министерством иностранных дел».

Перед выездом в Москву поэт как бы заручился твердым обещанием Горчакова проявить силу и волю. 25 июня он писал из Москвы дочери Анне: «Здесь ждут ответов Горчакова на иностранные ноты с некоторым опасением, несмотря на все уверения, которые милейший князь уполномочил меня давать всем и каждому в его непоколебимой решимости не делать ни малейшей уступки… К несчастью, может случиться на сем свете — и уже не впервые, — что благодаря простому превосходству грубой силы нелепость восторжествует над разумом и правом».

Тютчев, конечно, сделал все для того, чтобы влиятельная московская пресса поддерживала «решимость» Горчакова в течение тех нескольких недель, пока «на верхах» решался вопрос об ответе на ноты. 20 июня он сообщает из Москвы жене в Овстуг: «Ноты получены 11-го сего месяца (то есть когда Тютчев был еще в Петербурге. В. К.). В настоящую минуту ответ уже должен быть составлен или почти. Он будет отрицательным…» Однако 27 июня он пишет жене: «Вчера, 26-го… должен был собраться Совет министров, чтобы ознакомиться с ответами на ноты держав… Слабость и непоследовательность правительства вызывают недоверие. Нельзя не отдавать себе отчета в том, что дело идет о самом существовании России. Я ожидаю худшего…»

«Здесь все еще находятся в той же тревоге, — сообщает он жене из Москвы 7 июля. — Ожидают, что завтра можно будет прочесть ответы князя Горчакова в «Журналь де Санкт-Петербург» (официальная правительственная газета на французском языке. — В. К.). Тем временем я получил письмо от Анны, все проникнутое негодованием и предсказывающее трусость и слабость с нашей стороны».

Наконец 11 июля Тютчев пишет жене: «…Вчера здесь прочли ответы Горчакова, принятые с всеобщим одобрением. Они написаны с достоинством и твердостью».

Месяц, протекший с момента получения западных нот до появления русского ответа на них, поэт провел в напряженной деятельности. И, между прочим, как бы противореча своему собственному рассказу о том, что Тютчев чуть ли не пассивно ждал этого ответа, Мещерский затем приоткрывает в своих воспоминаниях покров над «тайной дипломатией» Тютчева в это тревожное время. Он рассказывает, что в течение какого-то периода «ничего не было решено, и государь находился между нерешительностью Горчакова и своим собственным чутьем… На помощь второму — именно в тот вечер, когда отец Тютчев рыдал над ожидающим Россию срамом, — доблестная дочь его, Анна Федоровна, умоляла императрицу взять на себя инициативу и поддержать государя в его решимости ответить Европе достойно России, и… голос императрицы решил победу русской чести. Из двух представленных Горчаковым государю проектов ответа, слабого и сильного, государь выбрал второй. Говорили тогда, что главные мысли этой ноты принадлежали перу Тютчева».

Фанатичный монархист Мещерский явно сместил роли: едва ли можно сомневаться в том, что не царь, а именно Горчаков — не без самого энергичного воздействия Тютчева — проявил в этом деле решимость. Но есть все основания считать, что Мещерский нисколько не преувеличил роль Тютчева во всей этой истории — роль, о которой сам поэт не хотел, конечно, ничего говорить, ибо это могло испортить дело. Он, напротив, стремился представить весь ход событий достижением Горчакова.

Он писал ему из Москвы 11 июля: «Ваши депеши пришли сюда вчера. И я почитаю себя счастливым, что находился в Москве в такой момент… Это был, помимо всяких фраз, момент исторический… После всех этих оскорблений, всех этих официальных дерзостей заграницы, после всех этих сомнений и тревог… вдруг ощутилось как бы чувство облегчения. Вздохнулось свободно. Ничто не прошло здесь незамеченным в этих удачливых депешах. Ни один оттенок, ни одно намерение, ни одно изменение голоса не ускользнуло от оценки публики — или, вернее, страны. Всякий чувствовал себя счастливым и гордым, услышав себя говорящим так, ибо каждый находил присущий ему оттенок в том голосе, который говорил за всех.

Вы знаете, князь, — продолжал Тютчев, — что газета Каткова первая обнародовала ваши депеши в подлиннике и в переводе… На Тверском бульваре, где я обитаю, виднелись группы, с оживлением обсуждавшие ваши депеши. Ко мне лично подошел незнакомец, спросивший меня, читал ли я их, и на мой утвердительный ответ этот человек сказал: дай Бог здоровья князю Горчакову — не выдал…

Одним словом, князь, впечатление, произведенное на моих глазах здесь, в Москве, вашими словами, тем полным достоинства и твердости тоном, которым по вашему благородному почину заговорила Россия, — . впечатление это есть достояние истории».

Естественно, Горчаков был необычайно доволен этим тютчевским письмом. На следующий же день после своего возвращения в Петербург, 11 августа, поэт едет в Царское Село, где жил тогда министр. «Я отправился… — писал он Эрнестине Федоровне, — обедать к Горчакову, который меня встретил еще радушнее, чем обыкновенно… — Он с большим увлечением рассказал мне, какое удовольствие доставило ему мое… письмо из Москвы».

Вполне понятно, что Тютчев обрел возможности еще более значительно воздействовать на внешнюю политику России. В то же время он отнюдь не идеализировал положение. Даже в только что цитированном письме к жене, говоря о послании, которое пришло от Горчакова в Москву в ответ на восхищенный рассказ Тютчева об успехе депеш министра, поэт сообщает, что это послание к нему «теперь ходит по городу. Оно… — как исповедание веры не оставляло бы желать ничего лучшего, если бы была уверенность в том, что ему не изменят. Но, к сожалению, на это можно менее всего рассчитывать…»

В самом деле: в дальнейшем Тютчеву приходилось всякий раз столь же напряженно бороться за осуществление своих внешнеполитических идей, вплоть до самой кончины. И он не раз терпел мучительные для него поражения.