Тут ему стоило бы вспомнить о птичках, о вымерших нелетающих птицах, легкой добыче для хищников. Ведь Маврикий — это мировая столица, лагерь уничтожения и место массового захоронения исчезнувших с лица планеты нелетающих птиц.

До семнадцатого века L’île Maurice[55] был необитаемым, что, вообще говоря, редкость для таких больших островов. Зато на нем жили сорок пять видов птиц, из них многие — рыжий маврикийский пастушок, дронт-отшельник и собственно дронт, «птица-додо» — не умели летать. Потом на Маврикии появились голландцы, они хозяйничали там недолго, с 1638-го по 1710 год, но ко времени их ухода ни одного додо уже не осталось — гибли они, по большей части, от зубов привезенных колонистами собак. В целом же из сорока пяти видов птиц на Маврикии полностью вымерли двадцать четыре, а заодно с ними и водившиеся здесь в изобилии морские черепахи и прочие живые существа. В музее города Порт-Луи выставлен скелет додо. Мясо этой птицы обладало отталкивающим запахом, и люди его не ели, но собаки были менее разборчивыми. Едва завидев беззащитную птицу, они бросались на нее и рвали на куски. Это были натасканные охотничьи собаки, не ведающие милосердия.

Голландцы, как и сменившие их французы, выращивали на Маврикии сахарный тростник и для обработки плантаций ввозили африканских рабов. С рабами обходились круто, за любую провинность им отрубали конечности, а то и казнили. В 1810 году остров захватили британцы, в 1835-м рабство на нем было запрещено. Почти все получившие свободу рабы сразу же бежали с ненавистного острова. Чтобы было кем заменить их на плантациях, британцы начали тысячами нанимать рабочих в Индии. В 1988 году большинство из живущих на Маврикии индийцев никогда не видели Индии, но многие при этом разговаривали на бходжпури, диалекте хинди, вполне узнаваемом, хотя и подвергшемся за полтора столетия влиянию соседей, и по-прежнему исповедовали кто индуизм, кто ислам. Для местных индийцев встреча с индийцем из Индии, который ходил по улицам настоящих индийских городов, ел не маврикийского острозуба, а настоящего индийского морского леща, который грелся под лучами индийского солнца и мок под струями индийских муссонных дождей, который с индийского берега бросался вплавь в воды Аравийского моря, — для них такая встреча была подлинным чудом. В нем видели пришельца из древней баснословной страны и широко распахивали перед ним двери своих домов. Один из виднейших островных поэтов, пишущих на хинди, недавно впервые в жизни побывавший в Индии, куда его пригласили на большое поэтическое мероприятие, рассказывал, что его чтение собственных стихов озадачило индийскую публику, поскольку читал он, по его словам, «правильно», интонационно подчеркивая смысл, а не декламировал, отрубая строку за строкой, как это принято нынче у поэтов, пишущих на хинди в Индии. Одно из второстепенных последствий эмиграции его предков, незначительное культурно обусловленное расхождение в представлении о том, что есть «правильно», глубоко поразило прекрасного поэта, дало ему понять: несмотря на блестящее владение самым распространенным в стране языком, Индия не считает его в полной мере своим. Индийский писатель-эмигрант, к которому был обращен рассказ, хорошо понимал, насколько вопрос культурно-языковой принадлежности важен и непрост для них обоих. Им приходилось биться над вопросами, которые в принципе не стоят перед писателями, намертво привязанными к одному месту, одному языку и одной культуре, — биться и убеждать себя в том, что добытые ответы верны. Кто они такие, где и среди кого их место? Или же сама по себе идея привязанности и принадлежности — это ловушка, клетка, из которой им повезло вырваться? Эти вопросы, пришел он к выводу, надо ставить по-другому. Те вопросы, на которые он умел находить ответы, касались не почвы и корней, а любви. Кого ты любишь? Что можешь перешагнуть, а за что обязательно должен держаться? Где сердце у тебя бьется сильнее?

Однажды на ужине, устроенном организаторами Челтнемского литературного фестиваля для индийских писателей, которых в тот год съехалось в Челтнем особенно много, романистка Гита Харихаран ни с того ни с сего сказала «Ваша принадлежность к индийской литературе в высшей степени сомнительна». Эти слова ошарашили его и даже немножко обидели. «Что вы говорите?» — не слишком находчиво среагировал он. «О да, — с выражением подтверди она. — В высшей степени».

На пляже у самого отеля ему встретился маленький, тщедушный человечек в щегольской соломенной шляпе, как-то особенно рьяно предлагавший пляжникам сувениры. «Добрый день, сэр, купите что-нибудь, пожалуйста, — сказал человечек, широко улыбнулся и добавил: — Меня зовут Боди Билдииг». Не хватало только, чтобы следом появился Микки-Маус и представился Арнольдом Шварценеггером. Писатель покачал головой. «Неправда, — сказал он и перешел на хинди: — У вас должно быть индийское имя». Услышав родную речь, Боди Билдинг буквально ошалел. «Вы, сэр, настоящий индиец! — воскликнул он тоже на хинди. — Из самóй Индии!» Через три дня начинался праздник Холи, весенний фестиваль красок, когда люди по всей Индии — и на Маврикии тоже — поливают друг друга ярко подкрашенной водой и посыпают разноцветной пудрой. «Обязательно приходите к нам праздновать Холи», — уговаривал его Боди Билдинг, и в итоге счастливый смех участников Холи несколько смягчил напряженность, нараставшую в отношениях между ним и его спутницами. То был один из лучших дней за все пять недель брака, уже начавшего давать трещину. Между Мэриан и Ларой, им и Ларой, им и Мэриан уже проскакивали искры враждебности. Эту неприятную правду не могли смыть теплые воды Индийского океана, не могли ее спрятать под собой и яркие краски Холи. «Я попала в твою тень», — сказала Мэриан, и он увидел по ее лицу, что ей это очень обидно. Эндрю Уайли и Гиллон Эйткен были литературными агентами и у нее тоже, но сейчас им хватало забот с правами на «Шайтанские аяты», поэтому ее роман они пока отложили в сторону.

Когда они вернулись к себе в гостиницу с празднования Холи, мокрые до нитки, с розовыми и зелеными разводами на одежде, его там ждало сообщение от Эндрю. Он спустился в бар и позвонил в Нью-Йорк. На небе полыхали краски праздничного заката. Ставки были сделаны. Они были высоки, так высоки, что цифры едва укладывались в голове; ему предлагали в десять с лишним раз больше самого крупного из полученных им до сих пор авансов. Но просто так большие деньги не приходят. На сей раз они сильно повредили двум старинным дружбам.

Его первый и единственный редактор Лиз Колдер незадолго до описываемых событий уволилась из издательства «Джонатан Кейп» и вошла в число основателей нового издательского дома «Блумсбери». Поскольку они были друзьями, само собой подразумевалось, что «Шайтанские аяты» будут печататься у нее. В то время Эндрю Уайли представлял его интересы только на территории США; его британским агентом была Дебора Роджерс, близкая, как и он сам, подруга Лиз Колдер. Дебора сразу же согласилась с Лиз, что «новый Рушди» должен достаться «Блумсбери» — за небольшую плату, поскольку молодое издательство не имело возможности выплачивать авторам щедрые авансы. Эта полюбовная сделка была в духе британской издательской практики, но ему она не понравилась. Эндрю Уайли объяснил, что, если он согласится на скромный гонорар в Британии, в Соединенных Штатах ему много тоже не заплатят. Поразмыслив, он доверил Эндрю и его английскому партнеру Гиллону Эйткену представлять его интересы по всему миру. Полюбовная сделка не состоялась, Лиз с Деборой были оскорблены до глубины души, а права на роман выставлены на торги. Он попытался было указать Лиз, что, по сути, это она бросила его, когда ушла из «Джонатана Кейпа» в «Блумсбери», но та к его доводам осталась глуха. А Деборе ему и вовсе нечего было сказать. Она больше не его агент — подсластить эту пилюлю было нечем.

Дружба всегда многое значила для него. Почти всю жизнь он провел вдалеке от родных и в эмоциональном отчуждении от большинства из них. Друзья были семьей, которую он сам себе выбрал. Используя естественнонаучный термин избирательное сродство, Гёте уподобляет связующие людей узы любви, брака и дружбы связям, возникающим в результате химической реакции. Люди, между которыми возникает химическое притяжение, образуют либо устойчивое соединение — брачный союз, — либо такое, которое легко распадается под воздействием внешних факторов, когда, например, один из элементов заменяется другим, в результате чего возникает или не возникает новое соединение. Ему эта химическая метафора не больно-то нравилась, казалась чересчур детерминистской и оставляющей слишком мало места свободе воли. Слово «избирательное» он был склонен принимать в том смысле, что выбор обусловлен сознательным решением индивида, а не биохимическими свойствами организма, от него самого никак не зависящими. В любви тех, кого он избрал своими друзьями, равно как и тех, кто избрал другом его, он черпал силы и поддержку; поступок, которым он причинил боль своим друзьям, хоть и был стопроцентно оправданным с деловой точки зрения, казался ему по-человечески неверным.