Месяц назад в соседнем доме девушка повесилась: не могла купить сапоги, в старых ходить стыдно. Ну, что-то еще ее толкнуло. Записку, однако, оставила такую: родители, мол, обеднели вконец, а сама заработать не может, потому не хочет так жить. В записке той она прокляла жизнь, в которой все усилия идут на то лишь, чтоб наполнить собственный желудок. У нее там, в записке, было сказано резче, так что даже и не повторишь без внутреннего содрогания.

Признаться, случай этот так поразил Евгения Вадимыча с Татьяной, что они теперь уж не решились делать выговоры сыновьям за беспорядок в их комнате, за поздние возвращения домой, за школьные «подвиги» в виде двоек, прогуливания уроков и прочего. Пусть творят, что хотят, лишь бы живы были. Вот только с музыкой бум-бум-бум и блям-блям-блям, с истошными воплями их любимых рок-певцов Евгений Вадимыч примириться не мог. Легче было повеситься, чем терпеть это. А упреки, что ж, вынести можно.

— Зачем вы нас на свет родили, если не можете одеть-обуть, как следует? — спрашивал старший уже не раз.

Он спрашивал не интересу ради — нет! Упрекал. И в таком тоне, что Татьяна справедливо называла его словом «буркнуть»: не сказал, а буркнул.

— Откуда мы знали, что так будет! — пыталась она защищаться.

— Надо было знать, — огрызался сын. — Вы при социализме жили, то есть при плановом хозяйстве. Что же так плохо плановали?

— Мы вас не просили нас родить, — буркал и младший, подражая старшему.

Евгений Вадимыч в разговор обычно не вступал, сдерживался, только потирал ладонью то место в груди, куда больно стукало сердце.

А в городе новая мода пошла у молодежи: по вечерам бить витрины магазинов. Что-то в них просыпалось, в этих молодых вандалах: протест? отчаяние? озлобление? Просто швыряли камнем в стекло, которое побольше, и убегали. У каждой витрины милиционера не поставишь, а сами жители из квартир не высовывались: страшно. По некоторым замечаниям той компании, которая приходила к Вадику и Петьке, можно было догадаться, что ребята каким-то образом к этому делу причастны. Если не били стекол, то уж видели и знали, кто разбойничал. Расколошматили все газетные киоски, вдребезги разнесли витрины книжного и спортивного магазинов и даже широкие окна зала бракосочетаний. Местные частники стали одевать свои торговые будочки железными листами, как в броню, а спортивный магазин уже закладывал витрины кирпичной кладкой. Впрочем, это раньше был он спортивным, а теперь в нем и банки с рыбными консервами, и перьевые подушки, и сковородки с кастрюлями. То же и в книжном.

— Вадя, если узнаю, что ты хулиганишь, пощады от меня не жди, — пригрозил Евгений Вадимыч не очень уверенно.

— Сначала застукай на месте преступления, а потом говори про пощаду, — заявил тот в ответ. — Сходи к юристу, узнай свои права.

Сказано было таким тоном, что пришлось прикладывать ладонь к груди и поглаживать, утишая сердечную боль.

— Ты как с отцом разговариваешь? — заступилась Татьяна, заметив, что муж взялся за сердце.

— А как? Нормально, — огрызался сын жестким голосом.

В таких случаях Евгений Вадимыч запирался в ванне, открывал кран, чтоб ничего не слышать. Он сознавал себя слабохарактерным, безвольным, и потому тоска была в душе.

«Зачем я их родил? — думал он о сыновьях. — Что за странная прихоть у людей: производить на свет себе подобных? Насколько лучше было бы без них!»

С некоторых пор ему казалось, что он потерял сам себя. Словно лучшая его половина отделилась и исчезла, и оттого теперь нет у него, у Кузовкова Евгения Вадимыча, ни решимости, ни воли.

А ведь когда-то был орел! Ну, если не орел, то уж во всяком случае не мокрая курица. В институте учился — кто лучший танцор, ухажер, гитарист, волейболист? — Женька Кузовок! Случись драка — и в драке был неплох. А поехать куда-нибудь и уговаривать не надо: со студенческим отрядом где только не побывал! И на туркменском хлопке, и на рязанской картошке, и на астраханских арбузах. На байдарках ходили по Каме и Витиму, и по Катуни; в пещеры лазили. Во всяком предприятии он был самый заводной, самый предприимчивый. Каждое такое путешествие, каждое событие поднимало его в собственных глазах, потому и был он орел! Теперь же духом упал и дерзость утратил: даже стал как бы ниже ростом, голосом тоньше, глаза обрели собачью грусть: от завтрашнего дня уж не ждет ничего отрадного.

Укладываясь спать, он слышал, что жена ворочалась на своем надувном матрасе, шмыгала носом. К концу-то дня она выматывалась на работе так, что сил не хватало на ссоры, только на слезы. Пожалуй, лишь в слезах проявлялась ее женская сущность, а больше-то ни в чем.

— Не плачь, — сказал он, жалея ее.

— Обидно, — отозвалась она. — Маешься-маешься, все ради них, а они…

— Ты не думай об этом.

— Как же не думать! Что я завтра на стол поставлю? Мясо нынче знаешь почем? А масло сливочное? А колбаса? Две наши зарплаты сложить, да купить этих продуктов — за неделю съедим. А дальше что? Вот и варю пшенную кашу да картошку, картошку да пшенную кашу. А они попрекают — каково слушать!

Имея диплом преподавателя истории, она работала в детском садике; там у нее полторы ставки, значит, каждый день полторы смены отработать надо. Приходила домой охрипшая, усталая — целый день на ногах!

Да ведь и он тоже поздно возвращался домой, и у него работа — не сахар. И лихорадило то, что на его заводе третий месяц не выдавали зарплату, к тому же всех будоражили слухи: вот-вот сокращение грядет.

— Не думай об этом, — повторил он, вздыхая.

— Я удивляюсь на тебя, Женя: ты какой-то спокойный.

— А кабы мне за беспокойство деньги платили, я б только и делал, что беспокоился.

— Не платят, ты и спишь крепко?

— У меня снотворное, — сказал он и признался, ее жалея, словно поделился последним. — Я вот лягу и представлю себе, будто пошел в лес за грибами да и заблудился. Обступили меня болота со всех сторон!.. И уж тонуть начал — никак не выберусь! Но — выбрел на сухое. А тут, на бережку, женщина стоит и смеется, глядя на меня, облепленного тиной. Встречает, будто знакомого.

— А женщина эта с тонкой талией и широкими бедрами, — хмыкнула Татьяна.

— Ну!

— И что потом?

— А потом. Представь, живет она на острове, этакий хуторочек, и нет к ней ниоткуда пути, ни по воде, ни по суху. Это вот примерно между Волгой и Медведицей — там болотный край. Не знает она ни телевизора, ни газет с этими гнусными политическими новостями и знать не хочет. Ей дела нет, кто и где и с кем воюет, кто нынче правит нашим государством, где озоновая дыра образовалась, какие цены на рынке. Она просто живет! Радуется жизни. Домик у нее, рядом береза со скворечником, огород, сарай с сеном.

— Коровушка с теленочком, свинья с поросеночком.

— Да. Коровка рыжая, как солнышко, и теленок ей в масть. В криночках молоко настаивается — сметана будет, простокваша, творог, и каждый день парное молоко, утром, в обед и вечером.

Хм, прямо-таки волшебные слова: сметана, творог, простокваша, как заклинание.

— Вот я криночку выпью да и усну, — заключил Евгений Вадимыч, словно песню оборвал на полуслове.

— Ты неплохо устроился, — подумав, сказала Татьяна мирным голосом и замолчала.

Он решил, что жена уснула, но она вдруг спросила тихонько:

— Жень. А ульи у нее есть?

— Есть в огороде шесть штук и еще где-то в лесу столько же, — помолчал и добавил. — Там липы много, целая роща. В кладовке мед по сортам хранится: липовый, гречишный, цветочный.

— Хочу липового, — сказала Татьяна. — В школе у меня подруга была, дед у нее ульи держал. Помню, пришли мы к нему, он и достал для нас рамочку. Вот как сейчас вижу, и во рту сладко.

А он вышел на тесовое крылечко, этакое покривившееся, ступеньки шевелились под ногами. Как так — непорядок! Взял топор, клинышек вытесал, забил — вот теперь крепкой стала ступенька. За нею тем же манером и вторую, и третью. Огляделся — за крыльцом жерди, доски, тачка с обломанной рукояткой. Осмотрел эту тачку, мастеровито вытесал, прибил новую рукоятку, придирчиво осмотрел свою работу и остался доволен: крепко! Под старой березой столик был врыт, но одна ножка подломилась — он и это живо поправил — приладил новую ножку.