Юрий Васильевич Красавин

Хуторок

Маленькая повесть

Попасть в него можно только так: вот если пойти в лес, к примеру, за грибами, и подступит к тебе со всех сторон непроходимое болото… Тут главное — что такие болота есть. Евгению Вадимычу достаточно было глянуть на карту, висевшую над диваном: вон хотя бы за Волгой от Московского моря до реки Медведицы на десятки километров ни одной ниточки-дороги, ни одного кружочка-селения — только штрихи, будто рябь на воде, да неверные очертания озер, безымянных и с именами: Светлое, Великое, Песчаное.

Ну, озера — это особая статья, потому что по ним можно ездить на лодке, а зимой они покрываются льдом, значит, любой берег досягаем; нужны же вот именно болота, непроходимые и непроезжие в любую пору года — человек среди них живет, как на другой планете, которая недостижима. Вот эта недостижимость была главным условием и залогом того, что так, как воображалось, может свершиться и на самом деле, мечта вполне исполнима.

А это ли плохо — жить далеко ото всех! Не видеть людей, которые тебе надоели, примелькались. А надоели и примелькались, признаться, все без исключения, каждый в отдельности и общим своим присутствием за стенами ли квартиры, на улице ли, в соседних ли домах. Городок небольшой, даже незнакомые прискучили, и хоть нет с ними тягостных отношений, но они создают тоскливый фон этой обыденной жизни.

А вот отправиться бы, скажем, по грибы, а там.

Так и плывет перед глазами: редколесье, водные зеркала, затянутые ряской или покрытые стрелолистом; ряска местами вскипает ядовито-зеленой пеной, на кочках телорез с осокой да аир, да высокая колючая трава неведомого названия; а кочки шаткие, неверные: шагнешь на иную — и ухнешь в воду; топь заколыхается, запузырится, забурчит; жутковато станет от этого колыхания и бурчания, необъяснимый страх мгновенно объемлет душу и тело. Уж тут не до грибов, а лишь бы выбраться на верную дорогу к дому. Но в какую это сторону — к дому?

Если день пасмурный, немудрено и заблудиться. Бывают такие глухие дни: ветер есть, но откуда, не поймешь; и облака то ли плывут, то ли остановились и закрыли солнце наглухо, будто войлочной пеленой. Так где юг, где север? Дальний шум города затих, только ветер шелестит в осоке да в трепетных осинках. Сумерки царят посреди дня!

И вот по трясине этой бултыхаешь, бултыхаешь, поворачивая туда и сюда, — топь все глубже, глубже, все безнадежней; бредешь, а вода уже выше колен, уже по пояс!.. и нет конца-края гиблому болоту! Запах багульника дурманит голову, болотный газ поднимается из топких ям, и не от этих ли испарений да запахов уже кружится голова? Мертво все вокруг. Где-то в отдалении прокаркает ворона, а поблизости ни единой птахи, разве что сорока, пролетая высоко, засмеется над тобой, бедолагой: куда, мол, тебя болотные черти завели!

В водных зеркалах среди листьев водокраса и рдеста отражаются скелеты деревьев: хилые сосенки да робкие осинки умирают тут в ранней молодости из-за скудных условий жизни. Все они стоят кривокосо, на них тоже не обопрешься, и они не выручат в случае чего. А болотная вода тебе уже до подмышек, и вот уже по самое горло; ноги вязнут в илистом дне. Судорожно хватаешься за ломкий валежник и корневища аира, за багульник и осоку, уже в панике, уже с отчаянным криком, готовым вырваться из горла!

И вдруг ноги нащупывают спасительную твердь. О, радость! — дно полого поднимается, скоро становится даже и не топким, а песчаным, и вода уже чиста, без ряски и гниющего лесного мусора.

И вот тут выбравшегося из трясины Евгения Вадимыча встречала громким заразительным смехом молодая женщина с тяжелым узлом волос на затылке, туго перехваченная в талии фартуком, с подойником или тазом выстиранного белья. Она смеялась, изгибаясь полным станом и приговаривая:

— А я-то… я-то испугалась: кто это… там пыхтит да фыркает? Не болотный ли дедушко?

Он сокрушенно обирал с себя опутавшие его плети рдеста, отжимал полы куртки — вода стекала зеленая от мелкой ряски или мутно-коричневая от ила. И уж полный конфуз: лягушка выпрыгивала из кармана, шлепалась на землю. Тут женщиной овладевал новый приступ веселости, а Евгений Вадимыч только улыбался смущенно:

— Заблудился вот, чуть не утонул. Гиблые у вас места.

Хотя что же тут гиблого, если стоял он на живописном бережку: сосны поднимались по пологому склону, заводи тихие.

Она замечала, что ладонь у него порезана осокой до крови, и тотчас переставала смеяться, брала его руку, озабоченно осматривала, сразу перейдя на сердечный лад:

— Ишь, угораздило его! Ну, пойдем ко мне, горе ты мое.

Да, именно так, ласково и сердечно: «Горе ты мое».

Это была негородская женщина, с говором особенным, напевным, какой бывает только у тех, кто проживает в далекой глубинке и не испорчен телевизором да радио.

Ивовые кусты клонились с берега, тропка восходила меж папоротниками, а в папоротничках тех черничник с брусничником в россыпях ягод, ночные фиалочки-любки там и тут и никому не нужные грибы — моховики, дуплянки, а по подлеску молодые черемухи, рябины со спелыми гроздьями, еще не склеванные дроздами. Сам же лес подпирал небо высоченными стволами сосен; и воздух отстоялся лесной, смолистый, бодрый, уже без багульникового дурмана, потому и в голове у Евгения Вадимыча прояснело, и глаза стали зоркие, и на слуху даже слабый треск веточки под ногами.

Тут и день из пасмурного каким-то образом становился ведреным: солнечный свет прямыми потоками падал меж кронами сосен, высвечивая стволы и рябиновый подлесок; и небо голубело среди вершин и пухлых облаков — видно было, как величаво плывут они, откуда и куда.

— А я нынче баню топила, — говорила эта ласковая женщина, мягко ступая впереди. — И кошка у меня с утра пораньше умывалась уж так-то старательно! А ночью сон приснился: будто нашла в крапиве гнездо с куриными яйцами, да большое — десятка на два. К чему бы, думаю, этот сон? А верно говорят: яйца приснятся — это уж точно кто-то явится. Вещий был сон, надо же! Вот и не верь после этого приметам!

Шагая сзади, он отмечал, что походка у нее этакая, залюбуешься! Всякое движение — взмах ли руки, поворот ли головы, просто ли то, как она ставит ногу, — все соразмерно, в лад, как звуки музыки. Это не изломанная обувью на высоком каблуке да твердым тротуарным покрытием походка — женщина, что встретила его, ступала свободно, мягко, как-то очень легко. Столь свободно и красиво могут ходить только дикие звери, да молодые женщины.

Банька у нее старенькая, покосившаяся, с одним окошком и обомшелой кровлей; мосточек возле баньки нависал над чистой и спокойной заводью, а на глади этой — чашечки кувшинок белых на зеленых листьях-блюдцах. Встанешь на мосточке — и НАД тобой, и ПОД тобой бездна с плывущими облаками!

Он лежал на полке, в сухом пару, когда открывалась дверь и входила эта женщина, нет-нет, не раздетая. А впрочем, иногда и обнаженная совсем. Ведь это случилось не раз: как он тонул, потом выбредал на сухой берег, как встречал ее и оказывался в баньке, куда и входила хозяйка, не жеманясь, а попросту, как жена.

— Ну, как ты тут? А вот я веничком тебя похлещу. Пару поддавай! Пар костей не ломит.

Плескала ковшиком воду на раскаленные камни — от удара горячего воздуха вздрагивала входная дверь — и веником его, веником березовым, зеленым, приговаривая:

— А уж худой-то худой, как сто лет не кормленный! Это ж до чего мужика довели! И скотина-то в хороших руках добреет, а ты, знать, в плохие руки попал. Горе ты мое.

Тело разымалось на части от горячего пара и от блаженства, а она плескала на камни, прибавляя жару. И уж совершенно изнемогшего дружески спихивала с полка. Евгений Вадимыч выбегал нагишом на мосточек, взмахнув руками, лихо кидался в бездну, всем телом разом ощущая студеность и целительную чистоту воды. Он чувствовал себя воскресшим, бодрым каждой жилочкой; плавал среди кувшинок, а эта женщина стояла возле баньки и опять смеялась: