— Так, так, — ободряюще кивнула она. — Именно так.

Он не понял, к чему это относится. Не понял и того, почему она, рисуя, то и дело смотрит на озеро.

Сидеть ему пришлось недолго, вскоре она уже сказала:

— Ну вот, кажется, готово.

На листе бумаги был изображён довольно диковатого, своевольного вида мужик с нечесаной гривой соломенного цвета волос, рыжебородый, в домотканой рубахе; одна рука, грубая, корявая, положена ладонью на грудь, будто он клятву произносил или молился. Ничуть тот мужик не похож был на Семёна Размахаева… а впрочем, нет, похож: у него такой же хрящеватый размахаевский нос, и тот же костистый склад лица, и по-детски синие глаза. Вот только две борозды-морщины резко легли по сторонам рта — таких у Семёна не было.

«А-а, это она меня в старости изобразила!» — подумал он.

Царевна-художница покачала головой: нет, нет.

Глаза нарисованного мужика смотрели требовательно и смело: чего, мол, надо? Совершенно живые глаза; взгляд их был ощутим настолько, что Семён чувствовал его, даже отвернувшись. То был явно очень бедный мужик, но дерзкий, сильный, привычный ходить на медведя с рогатиной, подковать лошадь, вытащить из топи застрявший воз. Конечно, он работяга и хозяин — видно по руке, положенной на грудь.

— Это не я, — сказал Семён.

Она опять улыбнулась.

— Ничего, я потом уточню. Думаю, это кто-то из вашего рода.

— Дед?

— Не-ет. Даже не прадед, много дальше.

Подумала и добавила:

— Может, это Архип, по имени которого зовётся ваша деревня. Я пока не знаю.

Так ли, нет ли, но Семёну ясно было, что этот мужик, судя по его смелым и неуклончивым глазам, никому не дозволил бы бесчинствовать на озере. Это хозяин был! Хоть и в бедности, но хозяин.

— А вот что бородатый и с такими руками… вы придумали? Неужели тот мой прадед был таким?

— Так отразилось в озере, — объяснила она. У меня отсутствует воображение, я ничего не выдумываю.

— И церковь? — спросил Семён после паузы. — Тоже оттуда, из озера?

— Да. Там всё, что было, и то, что есть ныне. И мы с тобой. Материя хранит в себе отпечаток образа — это ее память. Она и в озере, и в воздухе, и в камне.

Семён удовлетворенно кивнул:

— Как на фотопластинке.

И по своему обыкновению, впал в задумчивость. Ему послышался колокольный звон, плывущий над Царь-озером, и почудился большой костер в ночи, когда языки пламени рвутся вверх подобно росткам молодой осоки, подобно колоколенке церкви.

Актёр подошел, оживленный, азартный, о чем-то заговорил, но Семён его хоть и слышал, но не взял в понятие.

— Семён Степаныч! — окликнул Роман. — Что закручинился? Здоров ли?

Тот в ответ ни гугу. И напрасно: Роман рассказывал, как поставил удочку с живцом, и на его глазах подплыл бобер и живца откусил. Происшествие такое отнюдь не огорчило рыболова, а напротив, привело в восхищенное удивление.

Но Размахаю было не до этой пустяковины.

— Это что же, — сказал он, — придет время, и озеро пропадет, как наша церковка. И все, что в этой воде подобно изображению на фотопленке, погаснет? Пропадет, и ничего не останется?

Ведьмочка-художница, наверняка знавшая что-то, молчала, и это встревожило Семёна.

Актёр взял в руки альбом, разглядывал, как видно, церквушку, приговаривал:

— Хороша. Ах, как хороша!

— И что же останется? — вопрошал Размахай. — Чертополох? Или пустыня сюда придет?

Никто ему не отвечал.

— Семён Степаныч, молочка бы парного, а? — вздохнул мечтательно Роман и положил руку ему на плечо. — Я и котелок вымыл. Вон он под кустиком.

Пастух рассеянно взял вчерашний котелок и отправился к стаду.

— Что, его дела плохи? — спросил актёр у женщины, провожая его глазами.

— Боюсь, что да, — тихо отвечала ему подруга. — Я не могу предсказать всего до мелочей, но в главном, боюсь, что да, плохи.

— Зачем же они погубят его?

— Ты про озеро?

— Разумеется.

— Странно, что этот вопрос ты адресуешь мне, — женщина вдруг заволновалась, тонкие руки ее стали беспокойны. — Я возвращаю тебе его, ты и ответь. Дело не только в этом озере — таких озер — тысячи! Во имя чего вы их губите? Чем вы будете дышать? Чем вы будете живы?

— Значит, Царь-озеро обречено, — вздохнул актёр после продолжительного молчания. — Ай-я-яй. Что же тогда ожидает нашего пастыря?

Он оглянулся на стадо, где Семён уже присел на корточки возле Светки, зажав котелок в коленях.

— Посмотри, пророчица моя, как он доит! Это ж высший класс: попасть струями молока в котелок. Я думаю, он мог бы и в бутылку точно так же надоить!

Женщина тоже посмотрела в сторону стада, и слабая улыбка появилась на ее лице. Актёр спросил:

— Он утверждает, что у судьбы в резерве. От него что-то зависит?

— Как от каждого из нас. А за него я боюсь.

Тень прошла по ее лицу, некое содрогание, как от боли, пробежало по худенькому телу.

— Не надо, — он заботливо, этак осторожно обнял ее за плечи. — Мы пройдем каждый свой путь. Не надо нас жалеть. Может быть, кому-то из нас повезет, и ему выпадет тот подвиг… как целебное средство от массового помутнения разума.

— Не тебе, не тебе.

— Как знать! — отозвался он обидчиво.

— Прости меня. Что-то сегодня смутно на душе, никак не найду успокоения. Даже вот рисовать принялась да не помогает.

— Тогда уедем? Я знаю одно местечко на Нерли Волжской.

— Что ж, можно и уехать. А предок хорош, верно? Сколько жизненной силы, сколько отваги! И воин, и охотник, и хлебопашец. Вроде твоего Ивана. Хорошие тут жили люди, Рома, хорошие. И ещё живут, верно?

— Мельчаем, мельчаем, умница моя. Верно наш пастырь говорит: исчезает чистая вода, всё грязнее воздух. Я недавно где-то вычитал: даже миражи и призраки бывают лишь в чистой атмосфере! Ведьмы и русалки перевелись, ты — последний экземпляр, как знамение грядущей катастрофы..

— Ты поплатишься за дерзость, — пригрозила она шутливо.

— Пища наша всё более и более отравляется химией — и молоко, и зерно. Мы умираем при жизни, как тот камень, что ты показывала вчера.

— Но ведь ты вроде бы оптимист! — напомнила она.

— Мне хочется быть оптимистом, а получается из меня только жалкий бодрячок, — признался он.

Семён уже возвращался назад. Котелок он держал столь бережно, как вчера, но молоко раза два выплеснулось через край.

Опять эти двое пили, передавая котелок друг другу, а пастух стоял рядом, из деликатности стараясь не смотреть, как они пьют, и однако же, покоряясь властной силе их притяжения.

Тень страдания мелькнула вдруг на лице женщины, она оглянулась на озеро. Будто больно ей вдруг стало.

— Вы что? — встревожился Семён.

— Ничего, так. Голавлю подвернулась крупная сорожка. И проглотить не может, и не отпускает. Мучается сорожка.

— Эко дело! — чуть не сказал Семён.

— Вот проклятая боль, — пожаловалась она. — Вдруг наплывает, наплывает на меня чьё-то страдание и начинает терзать — невыносимо!

— Отвернись, отвернись! — поспешно сказал ей Семён и глянул на актёра: прикажи, мол, ты ей.

— Солнышко моё, — сказал актёр, — пей молочко. Оно исцеляет.

— Что же, разве у вас не так? Рыбы не едят рыб? — спросил у нее Семён.

Она покачала головой: нет.

— Но как же! — удивился он, словно возмутился. — Как же тогда.

— У нас нет рыб. И нет птиц. И нет зверей. Они только в преданьях старины глубокой.

— Ничего нет? — испугался пастух. — Вот беда так беда.

Лицо его приняло такое выражение, словно он узнал, что они там неизлечимо больны, обречены на смерть, и он не может им ничем помочь, как не может скрыть своей жалости к ней и страха за нее.

— У нас другое, — сказала она, будто желая ободрить его или себя, — и это другое, достояние наше, не менее ценно, поверьте.

Она не удержалась от упрёка:

— Однако же в отличие от вас, мы умеем его беречь, это достояние, умеем быть разумными.

Семён понимающе кивнул, хотя ничего не понял.