Смешили Рощапкина заезжавшие из Москвы аспирантки. Эти четкие девы все как одна разрабатывали благодатную жилу рабочих движений. И рыскали по сибирским городам, теперь уже по сибирским, в поисках неистощенных залежей фактов. Рощапкин неизменно выдавал им книгу местного краеведа, не жаждущего славы старца, у которого вся классовая борьба этого края, с конца прошлого века по первую четверть этого, нарисована была рубцами и шрамами тела, переломами многих костей. И книжка эта, потрясающая по детальности фактов, была последней классовой битвой старого работяги. Уж кто-кто, а четкие московские девы это ценили.

Как-то в командировке в город, в котором учился, Рощапкин встретил на улице старого профессора. Тот, сверх ожидания, его узнал и, что более странно, сказал: «А я помню вашу курсовую по раннему средневековью».

Душа Рощапкина хотела бескорыстного и большого. Так он вернулся к продолжению курсовой работы. Была ведь особая торжественность, подкупающая глупость в том, чтобы в дальнем сибирском городе писать о Каролингах. Рощапкин рассматривал это как личный вызов бледным и нервным девицам, которые мусолили скудными мыслями горечь, кровь и светлую боль рабочих движений. У Каролингов горечь и кровь истории отмыта была веками. Рощапкин смутно чувствовал непонятнуюярость той эпохи. Биологическая крепкая ярость простолюдинов, монахов и королей привлекала его, он и сам не знал почему. «И никогда мы не умрем, пока качаются светила над снастями».

Жилец комнаты 23 Д. М. Рощапкин взял записную книжку, приобретенное недавно чудо полиграфического искусства в зеленом переплетике с календарями на текущий и будущий годы, с алфавитом для телефонов деловых знакомых, друзей и подруг, а также с чистыми глянцевыми страничками для записи собственных размышлений.

По календарику получалось, что до начала путевки ему оставалось ровно пятнадцать дней. Эти дни он планировал просидеть в библиотеке. Планировал без размышлений, так как за последние пять лет отвык от чего-либо другого.

С гибельным чувством падения Рощапкин плеснул в стакан коньяка. Закусил лимоном, который нарезал вчера твердой рукой морской офицер. «В Грузии все есть!» — так, перефразируя Чехова, сказал аббасид Гугнишвили.

В соседнем номере кто-то испытывал благоприобретенный транзистор. А, может быть, магнитофон.

«Ча-ча-ча! — кричала за стеной певица. — Ча, ча, ча! Ух!»

Рощапкин вспомнил институтского друга Колю Вохмянина, который преподавал сейчас историю в селе Секетовка Алтайского края. В последнем его письме была странная такая приписка: «Считаю, что с жизнью сложилось все нормально. Только тревожно бывает весной. Снег тает, ученики шалеют, и хочется куда-то идти. Вот так шел бы и шел по России, на местность смотрел и встречался с разным народом».

Неожиданно для себя Рощапкин встал и пошел к телефону. Трубка была еще теплая от снабженческих натисков. В справочнике, лежащем рядом с телефоном, он с сомнамбулической точностью нашел справочное Курского вокзала и через недолгое время узнал, как попадают в Тбилиси — столицу республики, где все есть.

Человек сидел за столом, заваленным ворохами зеленого лука. Лук был крупный, сочный и очень яркого, почти изумрудного цвета. Человек питался, не снимая огромной кепки. Больше посетителей не имелось.

Рощапкин попал в этот подвал чуть ли не с поезда. Номер в гостинице ему устроил таксист. Быстро, культурно и за небольшую доплату.

Номер был очень хороший. В раскрытое окно врывался солнечный свет и громкая южная речь, не стесненная постановлениями о тишине.

Рощапкин побрился, достал из чемодана лучшую рубашку и вышел на улицу. Его охватили зной, запах раскаленного асфальта, и тут же он почувствовал страшный голод. И увидел этот подвал. Он прошел к стойке, на которой громоздились батареи бутылок, а за ними винные бочки. Точно в нужный момент из боковой дверцы появился усатый гигант, тоже в громадной кепке. Гигант уперся ручищами в стойку, и полы халата разошлись на его животе.

— Здравствуй, дорогой, — сказал он и показал в дружелюбной улыбке прокуренные зубы.

— Гурджаани четвертый номер есть? — спросил Рощапкин.

Хозяин отрицательно покачал головой.

— Гурджаанского же розлива, — чувствуя, что впустую, повторил Дима.

Гигант глянул на него из-под кепки, помыслил и, тяжко нагнувшись, вытащил из-под стойки мокрую холодную бутылку вина.

— Кто научил?

— Профессор Гугнишвили.

Хозяин задумался на мгновение, печально дернул усом и вытащил вторую бутылку.

— Что будешь кушать?

— Ваш выбор. Что полагается к этому вину.

Гигант принял ответственность и исчез за дверцей.

Рощапкин сел у окна. В окне передвигались ноги в отлично, по-южному начищенной обуви.

Появился хозяин. В растопыренных пятернях он нес две бутылки вина, две бутылки с минеральной водой, тарелку с обжаренным мясом и еще с чем-то поднос. Все это он поставил на стол, из складки большого пальца извлек соусник, снял с шеи полотенце, стряхнул им невидимые крошки и, тяжко ступая, ушел.

Едок зеленого лука смотрел на Рощапкина через зал. Глаза под козырьком у него казались матово-черными. Рощапкин налил бокал и знаком предложил разделить компанию. Человек отрицательно покрутил кепкой. Рощапкин вспомнил не то читанные где-то, не то слышанные южные кодексы, взял бутылку и направился к его столу.

— Прошу выпить за ваше здоровье, — смолол он, сам ужасаясь тому, что несет. Человек откинулся на стуле и рыцарским кивком поблагодарил. Потом крикнул в пространство.

Тотчас появился хозяин, неся меж пальцев бутылки точно карандашики. Всю эту груду он поставил на стол Рощапкина, сформулировал:

— Его счет, ваше здоровье.

…Через полчаса Рощапкин сидел за одним столом с обладателем кепки и матовых глаз, и тот вдохновенно произносил:

— Этот бокал мы выпьем в память родителей, породивших нас.

Он делал бокалом движение, как бы приподнимая бокал и одновременно прижимая его к груди в знак сугубого уважения к собеседнику, и лишь потом «гамарджос!» выпивал. Отменно это у него получалось. Куда лучше, чем у профессора Гугнишвили, подзабывшего в изучении мусульманства науку вина.

— Меня зовут Кекец. У меня есть мать, дом, дети, жена и машина. Можно сказать, что я счастливый человек — все есть.

— Мне посоветовал Гугнишвили. Святой человек. Понимаешь, Кекец, от бумажек голова закрутилась. Ты — счастливый — я нет.

— Эт-тот небольшой бокал мы выпьем за научную деятельность, — строго сказал Кекец. Он крикнул опять. Появился гигант, и они втроем стоя выпили за настоящую, прошедшую и будущую научную деятельность Д.М.Рощапкина.

… Поздним вечером пришлось придвинуть четвертый стол, после чего хозяин запер дверь и уселся к гостям. Он пил вино деловито и просто, кА будто ел хлеб с водой. Все гости были со строгими лицами горных жителей. Рощапкин давно потерял им счет.

— Мы очень такой народ, — объяснял ему сосед. — У нас нету отдельно.

Как бы в подтверждение в дверь с улицы ломились жаждущие коллектива люди. Четыре стола дружно кричали: «Ара!» Что в переводе с грузинского значило: «Нет!»

По особому стуку впустили только высокого старика с сумасшедшими глазами. Он выпил вино, вынул из кармана дудку и заиграл, отдувая небритую щеку. Усатые мужики запели тонкими женскими голосами.

…Ночевал Рощапкин у Кекеца, так как в десять вечера вся компания направилась к нему домой, включая хозяина погребка. Кекец жил в старой части города, где дома в узких улочках напоминали маленькие кирпичные крепости. Над крепостями висели крупные южные звезды, и куда-то в небо дугой взлетала освещенная лента фуникулера. Где-то около этой световой дуги, как знал Рощапкин, похоронен был Грибоедов.

У Кекеца тоже пили вино, которая наливала из плоских бочонков добродушная черноволосая матрона — жена, а из дверей выглядывали дети. Их было так много, что можно было поверить: от вина предметов становится больше.

Было раннее утро. В открытое окно веранды шел легкий воздух, непостижимая тишина. В этой тишине кто-то протяжно кричал: