Изменить стиль страницы

— Майя…

Она поняла, что Чарлз что-то говорил, и улыбнулась:

— Прошу прощения, я задумалась. Что вы сказали?

— Что вы работаете на износ. Такая красивая женщина, как вы, не должна выбиваться из сил. Это несправедливо.

Она попыталась объяснить:

— Но мне это нравится. И неплохо получается.

— О да, конечно. Но у вас есть хорошие помощники. Лайам Каванах знает свое дело.

— Чарлз, вы чересчур опекаете меня, — небрежно сказала Майя.

Мэддокс посмотрел на нее с удивлением:

— Я не хотел вас обидеть. Вы кого угодно можете заставить ходить по струнке.

Она беспокойно встала, начала опускать шторы и услышала его слова:

— Майя, я хочу, чтобы вы поняли… Я всегда буду рядом. Если вам понадобится помощь, только скажите.

— Очень мило с вашей стороны, дорогой, — рассеянно ответила она.

И тут Чарлз выпалил:

— Вы ведь знаете, что я без ума от вас, правда?

Майя остановилась у окна и начала заплетать в косичку длинные шнуры с кисточками.

— Я обожаю вас, Майя.

Но Майя ощутила только смесь страха со скукой: это объяснение в любви пугало и злило ее. Что-то было не так. То ли жизнь с Верноном сделала свое дело, то ли она просто плохо старалась. После Вернона она не целовалась ни с одним мужчиной, не говоря уже о том, что ни с кем не ложилась в постель. А Чарлз Мэддокс был умен, хорош собой и обаятелен.

Майя повернулась к нему:

— В самом деле, Чарлз?

В его глазах вспыхнул темный огонь. Чарлз подошел к ней, обнял, наклонил голову и поцеловал в густые темные локоны и шею. А потом прильнул к губам.

Ее затошнило. Майя стояла неподвижно; ее глаза были открыты, но ничего не видели. Она ощущала солоноватый запах мужской кожи, бриолина и одеколона. Вернон тоже пользовался бриолином и одеколоном. Усы Чарлза кололи ей лицо так же, как усы Вернона; пальцы Чарлза впивались в ее спину так же, как пальцы Вернона. Его дыхание было дыханием Вернона, прижавшееся к ней сильное тело было телом Вернона… Когда Мэддокс отпустил ее и слегка отодвинулся, Майе показалось, что сейчас он скажет: «А теперь раздевайся и ложись в постель».

Но он этого не сказал. Посмотрев на Чарлза, Майя увидела, что желание, горевшее в его глазах, сменилось ошеломлением. Она наконец смогла пошевелиться — одернула платье, поправила руками волосы и вытерла губы носовым платком, пытаясь избавиться от всех следов его прикосновений. Когда она закончила, Чарлз все еще смотрел на нее, но было ясно, что никакого желания он больше не испытывает.

Наконец он сказал:

— О боже… Значит, вас это ничуть не интересует, правда? — Его голос слегка дрогнул. — Вас интересует только прибыль… Банковский счет… Деньги, одни только деньги…

Она не пыталась объясниться, заранее зная, что это тщетно.

— Чарлз, вам лучше уйти.

— Вы сука. Холодная сука.

— Уходите. Пожалуйста.

— Вы не способны испытывать нормальные человеческие чувства, правда, Майя? Не способны любить.

Мэддокс взял со стула брошенное туда пальто и вышел из комнаты. Потом хлопнула входная дверь, и до Майи донесся рев мотора и хруст гравия под колесами автомобиля.

Майя налила себе джина. Ей было холодно, голова раскалывалась от боли. Она с ногами залезла в кресло, накинула на плечи меховой жакет и сделала глоток. Похоже, он прав — она действительно не способна любить. Если и была когда-то способна, то Вернон отнял у нее это вместе с девственностью и самоуважением.

Начался шестинедельный прогон пьесы Гая под названием «От перекрестка налево». Сцена, на которой ее поставили, не соответствовала ожиданиям Фрэнсиса. Он мечтал о блестящей премьере в одном из театров Вест-Энда, однако играть пришлось в обшарпанном зале айлингтонской церкви. Впрочем, зал был полон: во-первых, Гай уже успел издать два сборника стихов; во-вторых, друзей Фрэнсиса хватило бы на три таких зала. Общенациональные газеты премьеру проигнорировали, чего нельзя было сказать о журнальчиках левого толка. Один из них назвал пьесу «Гневным обличением пороков капиталистической системы». В пьесе, написанной белым стихом и отступавшей от традиционной трехактной структуры, участвовал и хор в масках и полдюжины других персонажей. Все действие происходило на перекрестках, которые изображались с помощью разноцветных световых лучей. В конце пьесы лучи медленно поднимались вверх, образуя на заднике постепенно красневший крест, и главный герой, которого играл Фрэнсис, торжественно уходил в левую кулису.

— Умно, — сказал неистово хлопавший Мерлин и одобрительно кивнул Робин. — Социализм — это новое христианство.

Выходные Робин провела вместе с Фрэнсисом. Они приехали в Суффолк в субботу вечером, утром взяли напрокат яхту и неторопливо поплыли вдоль побережья. Робин держала руль, а Фрэнсис совершал сложные маневры с парусами и поперечными румпелями. Море было зеленым и прозрачным как стекло; в холодном ветре чувствовалось приближение зимы.

Через несколько дней Робин уехала на север. Нил Макензи договорился со своими друзьями из Лидса, что девушка поживет у них. Робин предстояло написать главу о бедности в промышленных городах Йоркшира. Робин казалось, что она исходила тысячи мрачных улиц и побывала в тысячах мрачных и убогих лачуг. Обстановка этих лачуг была пугающе знакомой: бедность всюду одинакова — что в Лидсе, что в Лондоне. Грубые циновки на потрескавшемся линолеуме; пальто, валяющиеся на грязных матрасах вместо одеял; клопы и вши — все это она видела в лондонском Ист-Энде. Только в Йоркшире этого было больше. Больше бедно одетых мужчин, стоявших на углах улиц, и бледных женщин, состарившихся раньше времени.

Кроме того, здесь было холоднее. Ветер дул с пустошей, мчался мимо рядов типовых одноквартирных домиков, сметая в сточные канавы старые газеты, пустые пачки из-под сигарет и пивные пробки. По утрам работницы спешили на свои фабрики и стук их деревянных подошв напоминал вторжение вражеской конницы; лужи на обочинах дорог замерзали, а деревья в парке покрывались инеем. Робин ходила в толстой юбке и свитере, в перчатках, берете и пальто, но никак не могла согреться. Казалось, холод проник в ее кости, поселился там и отказывался уходить.

Она жила на кирпичной вилле в одном из лучших районов Лидса. Ездила в Кэйли, в Барнсли, ходила по самому Лидсу, по вечерам расшифровывала свои заметки и пыталась не видеть по ночам того, что увидела днем. Пыталась не поддаваться унынию и сохранять присущий ей оптимизм. Но несчастья, которые она видела, казались огромными и непреодолимыми. Слишком много людей, оставшихся без работы, слишком много трущоб, слишком много апатии и равнодушия. Когда-то она верила, что в один прекрасный день все эти проблемы будут решены, но теперь эта вера сильно поколебалась. Бедность казалась такой же частью пейзажа, как огромные фабричные трубы, которые возвышались над домиками, стоявшими спина к спине, и как угольная пыль, въевшаяся в стены зданий.

За день до возвращения в Лондон Робин села в автобус и поехала на пустоши. Прошлой ночью она плохо спала и не в силах была и дня оставаться в городе. Воздух в пустошах был холодным и пах торфом и вереском; ветер наконец утих. По бледно-голубому небу плыли белые перистые облака, вершины холмов золотило солнце. Это напомнило ей молчаливые просторы ее родного края, хотя ландшафт здесь был совсем другой. Пройдя пешком несколько миль, она почувствовала себя более свободной, менее придавленной к земле. Во второй половине дня Робин спустилась с холмов, села в автобус и остановилась в каком-то городке на берегу реки, чтобы выпить чаю и съесть пирожное. Городок назывался Хоуксден, его главной частью был завод. В небо взмывала огромная круглая труба, а громадный фасад кирпичного здания, на котором крупными квадратными буквами было написано «Завод Эллиота», занимал целую улицу. Вокруг него теснились ряды типовых каменных домиков. Когда свисток возвестил об окончании смены, улицы заполнились работницами. Женщины постарше носили на головах платки, а девушки — дешевые, но симпатичные шляпки. Стук их деревянных подошв эхом отдавался от мостовой.