Изменить стиль страницы

Так прошел месяц. Как сквозь сон, помнил Федор, что приходил какой-то старец келейник в черной сутане, поил его насильно каким-то горьким густым отваром, пахнувшим стылой баней. Горечь и сейчас стоит во рту. Запить бы ее.

— Пи-ить… — слабо попросил он, не открывая глаз. И когда к его губам снова поднесли этот противный настой, он сжал зубы и, откуда силы взялись, мотнул головой. Потом открыл глаза и снова увидел перед собой лицо Гришатки.

— Воды… Гриша, — попросил он, чуть не плача.

— Так это и есть вода, Федюшенька, — как маленькому пояснил Григорий.

И Федор увидел, что в бокале была действительно чистая вода, и стал пить жадными глотками, захлебываясь, стараясь быстрее прогнать во рту застоявшуюся горечь. И стало будто бы лучше. Разум стал проясняться. Он напряг память, стараясь вспомнить что-то, и наконец вспомнил.

— Что ж это ты… со вчерашнею сидишь? — спросил он Григория. — Шел бы спать… мне лучше.

Не сказал Григорий, что сидит он уже тут без малого месяц, сжал только зубы, чтобы слезы сдержать от радости, что жив его Федюшка и, бог даст, все обойдется.

— Сколь спать-то можно? — наигранно взбодрился Григорий. — Гаврюшка тут приходил, сидел вместо меня, а я спал.

— Когда ж… приходил-то? — подозрительно спросил Федор.

И Григорий, уловив промашку свою, поторопился успокоить брата:

— Только ушел. Да ты не бери себе в голову. Сам-то спи больше, лекарь велел сил набираться.

И тогда Федор почувствовал вдруг, как сильно проголодался, будто и жевать разучился.

— Поесть бы мне чего… А, Гришатк?..

— Господи! — обрадовался Григорий. — Давно пора!

Он выбежал из кельи и вскоре принес миску ароматного куриного бульона. Федор заглянул в миску и робко спросил:

— А курица где?..

— Так… — Григорий не знал, можно ли сейчас Федюшке курицу-то, а лекаря, как на грех, не было.

— Ты уж давай мне, братка, и курицу.

Ах, как рад был Гришатка! Засуетился, принес и курицу, и хлеба побольше, да и каши, какой ни на есть, Федору вдруг захотелось. Словно заново на свет народился Федор, ел так, что любой крючник мог позавидовать.

Пронеслась злая лихоманка стороной. Однако на волю выходить лекарь запретил строго-настрого. Ну, и бог с ней, с волей, зато разрешил наконец лейб-медикус пускать к нему друзей его. Только теперь и рассказали ему, как славно прошел маскарад; как еще два дня после него ходили по матушке-Москве, веселили народ честной. Довольна осталась государыня. Еще говорили, будто бы было раскидано ее повелением серебра в толпы гуляющих и веселящихся из пяти тысяч бочонков.

Сам сиятельный граф Григорий Григорьевич Орлов приезжал справиться о здоровье от имени императрицы и от своего имени. Вальяжный стал Орлов, будто и родился сиятельным… У больного часы длинны. В эти дни еще крепче сдружился Федор с гравером Евграфом Петровичем Чемесовым и с литераторами Николаем Николаевичем Матонисом и Григорием Васильевичем Козицким, будущим статс-секретарем Екатерины. Они приходили чуть ли не каждый день и по просьбе Федора делили с ним его далеко не монастырскую трапезу: Федор приказал подавать ему от двора обед на пять персон, что и исполнялось неукоснительно.

— А что Рокотов — написал коронационный портрет императрицы? — спросил однажды Федор у своих друзей, вспомнив о встрече в доме Хераскова.

— Написал, — ответил Чемесов и тут же сообразил, о чем хотел спросить Федор Григорьевич. — После вашего маскарада он понял, что лучшего коронационного портрета создать невозможно: в живописном портрете нельзя показать настоящее через прошлое и будущее.

— Тайна искусства велика есть, — уклончиво сказал Федор и улыбнулся. — Изображение превратного мира порою помогает постичь истину.

Доработал наконец Антон Лосенко портрет Федора и, не дожидаясь его выздоровления, принес показать в келью. Засветили множество свечей, и портрет «заиграл» свежестью красок. Долго смотрел Федор на свое изображение и ничего не сказал, только обнял Антона крепко.

— Спасибо тебе… А рад я не столько за портрет, сколько за талант твой. — Федор помолчал и, вздохнув, добавил: — Кто знает, что стало б, ежели б не спал ты с голоса. Может, так и пел бы в хоре, а?

— Как знать, как знать, ежели б не экзекутор Игнатьев, может, так и варил бы ты серу, а?

И друзья рассмеялись.

— Однако портрет очень хорош, — заметил Козицкий, — и я бы не прочь иметь такой.

— Я бы тоже не отказался, — залюбовался портретом Матонис.

— Пока я жив, он вам без надобности, — Федор нежно погладил резную раму, — я вам и на сцене надоем. А вот когда помру…

— Типун тебе на язык! — осерчал Антон.

— Когда помру, — продолжал Федор, — тогда вам Евграф Петрович гравюр наделает. Только ждать вам долго придется.

Увы, ждать пришлось недолго. Через полгода Евграф Петрович выгравирует этот портрет и, памятуя слова Федора Григорьевича, напишет на нем: «Желая сохранить память сего мужа, вырезал я сие лицо, его изображение со вручением оного Николаю Николаевичу Матонису и Григорию Васильевичу Козицкому, по завещанию его самого, любезного моего и их друга».

Эту гравюру Григорий Васильевич Козицкий, став статс-секретарем Екатерины Второй, повесит в своем рабочем кабинете. И всякий раз, когда Екатерина будет входить в него, портрет будет чем-то смущать ее.

— Федя, к тебе мадам, — доложил однажды Григорий и с любопытством посмотрел на брата.

— Приглашай, — спокойно отозвался Федор. В эти дни к нему приходили многие — и актрисы, и просительницы по всякому поводу, и поклонницы его таланта.

Но когда Федор увидел, кто пришел к нему, голова у него закружилась, и, чтобы не упасть, ему пришлось опуститься на стул.

— Аннушка?..

— Не узнали, Федор Григорьевич?

— Боже мой! — Федор с трудом пришел в себя и бросился помогать ей раздеться, усадил на скамью, сел напротив. — Аннушка… Вот ты какая…

— Постарела, Федор Григорьевич?

— Бог с тобой! — Федор даже отшатнулся. — Экая красавица! Дай-ка я посмотрю на тебя. Сколько же лет прошло, а?

— Что это вы захворали-то, Федор Григорьевич? — вместо ответа спросила Аннушка. — Нельзя ж по морозу-то нараспашку скакать. Беречься надо.

— Ты была на маскараде?

— Я на всех ваших спектаклях была, — тихо сказала Аннушка и тихо добавила: — И на всех, почитай, слезы лила…

— Тебе нравится моя игра?

— Не знаю, — вздохнула Аннушка, — я на вас смотрела…

Федор закусил губу, помолчал.

— Дома что? Я ведь по теплу к вам собирался. В бреду даже видение было.

— Что ж дома?.. Батюшка давно уж умер, за ним и Прасковьюшка-кормилица ушла… Учителя ваши тож приказали долго жить…

Каждое слово било Федора по сердцу. Он застонал, и Аннушка опомнилась.

— Что ж это я!.. Больному-то человеку… Давно ж все это было-то!

— А для меня-то внове! — Федор опустился на колени, уткнулся лицом Аннушке в ноги и заплакал.

Аннушка гладила его мягкие каштановые кудри, и по щекам ее текли слезы. Так и молчали они, ни о чем не думая, и обоим было хорошо. Потом Федор успокоился и поднял мокрое лицо к Аннушке.

— У тебя все ли ладно?

— Слава богу — детей ращу… Ты-то все один?

Федор пожал плечами.

— Стало быть, друзей много…

— Нет, сестрица, меньше друзей, меньше потерь… А уж как я рад видеть тебя. Вот выздоровлю и по теплу с приятелем к тебе нагряну. Примешь ли?

— Отчего ж не принять? Ты ж братец мой. Сиротинушка…

— Ах ты, Аннушка моя дорогая! Уж и не поверишь, как я рад тебе, — не скрывал радости своей Федор. — Вот как почки на березках набухнут, так и жди гостей! Надоело мне в келье этой, словно в склепе. Ах, скорей бы почки набухли!

Не успели набухнуть почки на березках. Только прошла у Федора «воспалительная горячка», как обрушилась новая беда: гнойный аппендицит. Это и сломило великого актера.

«На конец, — записал первый биограф Федора Волкова русский просветитель Николай Иванович Новиков, — сделался у него в животе антонов огонь, от чего и скончался 1763 года Апреля 4 дня на 35 году от рождения, к великому и общему всех сожалению».