Изменить стиль страницы

И — понеслись вниз! На каком-то бугорке доску подбросило, она развернулась, и все трое полетели в разные стороны, кубарем выкатились на реку. А тут за ними и другие вдогонку пустились — и такая куча мала на берегу получилась, не разобрать, где чьи ноги, чьи руки. Кое-как выбрались Морозовы с Федюшкой, поднялись наверх. Достал Петр Лукич из своих запасов кулек с пряниками обливными, сыпанул с горы прямо в кучу малу.

— Держи, голопузые! Не поминай лихом!

— Ну, вот и размялись, — вытер ладонью пот со лба Петр Лукич. — А я вроде и помолодел. Аннушка, Федюшка, чего ж молчите-то: помолодел я, ай нет?

— Помолодел, помолодел! — засмеялась Аннушка.

Розвальни снова, как показалось Федюшке, выехали в степь. Справа от дороги простиралось обширное поле с изредка торчащими из-под снега пучками прошлогодней травы. Слева было голо, но когда въехали на пригорок, перед Федюшкой вдруг показались деревушки с низкими темными избами. Белыми столбами поднимался из труб к морозному небу дым.

— Это Москва, Петр Лукич? — спросил Федюшка удивленно.

— Москва. Вот сейчас проехали поле — это Васильев луг. А то, что ты видишь, — Зарядье. Дом у меня там стоит. Там и вся мастеровщина собралась: портные, сапожники, картузники, шапочники, скорняки, колодочники, пуговичники — да всех и не переберешь!.. А ты вот погляди — красота?

Глянул Федюшка, куда Петр Лукич показывал, и церковку увидел, небольшую, ладную из себя, незаносчивую.

— Это, Федор Григорьич, знаменитая церковка, хоть и махонькая. Вот по этой дороге возвертался с поля Куликова великий князь Дмитрий Донской. Остановился он тут и соорудил в память убиенных вот эту церковку Всех Святых, что на Кулишках.

— На каких Кулишках, Петр Лукич?

— А это поемный лужок. Вишь, Васильев луг-то до се тянется. А вот за лужком и Солянка пошла, тоже торговая слобода.

— А тут чем торгуют? — спросил Федюшка. — Небось солью?

— Солью и есть, — подтвердил Петр Лукич. — Да еще всякой соленой рыбой…

Чуть подальше и повыше Федюшка увидел высокие белые стены, сложенные из камня. Из-за стен торчали темные островерхие башенки.

— Тоже знаменитость, — с гордостью сказал Петр Лукич. — Ивановский женский монастырь. А построила его матушка Ивана Грозного!

Крутил головой Федюшка из стороны в сторону, дивился на старинные боярские хоромы, на ладные да пригожие церковки, и не слышал, что говорил ему Петр Лукич. А когда поднялись на холм, увидел он вдруг чудо чудное: не храм — сказка, и купола его разноцветные, будто пасхальные яйца в туеске уложены.

— Собор Покрова, что на Рву, или храм Василия Блаженного.

Сколь раз уж видел этот храм Петр Лукич, а при каждой новой встрече не мог не поклониться ему поясным поклоном.

— А это уж, Федор Григорьич, сам государь Иван Грозный повелел построить, по случаю взятия Казани. Благолепен?

— Уж как благолепен, — вздохнул Федюшка и вспомнил, как любовались они в Костроме с дедом Харитоном солнечными главами Ипатьевского монастыря. Хотел сравнить, где лучше, и не мог: видно, уж так строили русские умельцы, что у каждого свой расчет в красоте был и каждая красота несхожестью своей дразнила. — А это что ж, Петр Лукич? — показал Федюшка на высокую белокаменную башню в кремлевском дворе.

— А это Иван Великий. Колокольня.

Федюшка оглянулся назад, за Василия Блаженного, и снова увидел в низине россыпь деревушек с белыми дымами из труб.

— Опять Зарядье, Федор Григорьич. Только мы его с другой стороны объехали. Давай-ка, Яков, езжай на Никольскую, поешь там в австерии, а мы пеши разомнемся.

И тут Федюшка услышал доносившиеся откуда-то сверху нежные звуки и с удивлением поднял глаза к небу.

Петр Лукич рассмеялся.

— Эко сколь чудес на Москве! Да ты на башню погляди, во-он, на Спасскую: куранты это бьют, часы. Еще при государе Петре Алексеевиче на башню поставили. Славно?

— Славно…

Через Спасские ворота вошли в Кремль и, налюбовавшись его соборами, вышли через ворота Боровицкие. Обогнув кремлевскую стену, поднялись к Казанскому собору. Не очень-то он показался Федюшке, больно уж тяжел и мрачен. Однако, когда вошли, у него глаза разбежались. Во всю стену алтаря горел золотом, будто из кружев плетенный, иконостас. В сотнях восковых свечей тускло мерцало тяжелое серебро окладов, влажно блестела на фресках голубая лазурь, и казалось, нет уже стен — только захватывающая дух небесная бездна. И там, в беспредельном далеке, горели звезды — рубиновые лампадки. Усыпляюще пахло ладаном и теплым воском.

Кажется, не скуднее храмы в Костроме и Ярославле, но будто только сейчас открыл для себя Федюшка красоту этой пышности. Одно слово — Москва! Забыл Федюшка обо всем на свете и только вздрогнул, будто проснулся, когда Петр Лукич дернул его за рукав и потянул к выходу.

— Иль у вас в древнем Ярославле такого нет? — усмехнулся Петр Лукич, когда вышли на площадь.

— Может, и есть, — замялся Федюшка. — Так ведь это — Первопрестольная!

— А-а, ну, ежели так, — засмеялся Петр Лукич и махнул рукой через площадь, — пошли на Никольскую Якова искать.

Намотав на руку вожжи, Яков дремал в розвальнях у стен монастыря. Окинув взглядом четырехъярусную церковь красного кирпича, Петр Лукич мотнул головой.

— Гляди, Федюшка, Заиконоспасский монастырь. И обрати внимание: ныне там школа обретается, академией зовется. Лучше ль моей, о том не ведаю, и чему учат, не знаю, врать не буду. Будто бы латыни, так то нам не в новость. Мы уж лучше к своей, на Рогожскую двинем. Очнись, что ли, Яков!

«Да-а, это не батюшкины заводы…» — первое что подумал Федюшка, когда они вошли с Петром Лукичом в мотальню, где работало более четырех десятков баб-мотальщиц.

— Сколь же всего работников на фабрике, Петр Лукич?

— Немного, Федор Григорьич, — чуть боле полтыщи. Которых я у помещиков купил, я уж их без завода или завода без них и продать не могу: обязаны они состоять при заводе неотлучно. Ну а те, которые были наемные, по указу тридцать шестого года, то тебе ведомо, тоже стали крепостными со всеми своими чадами и домочадцами, и указано им быть вечно на фабриках.

Полдня водил Петр Лукич Федюшку за собой по фабричным цехам: по ткацкому, прядильному, красильному. Только к обеду привел его к неприметной двери в пристроечку.

— Вот тут, Федор Григорьич, и есть твой храм наук. Шестнадцать учеников держу — ребятки моих крепостных. Чтоб наперед свои мастера были. Учителя у меня все нужные: механик машины разуметь учит, другой — счету и учету обучает, еще есть мастер по сукну, ну и немец — немецкому да латинскому учит и химии. Очень нужная наука в красильном деле. Да я тебе рассказывал об этом химике — который твоего батюшку научил деньги из-под земли грести. Закону божьему у меня не учат. Учреждая школы заводские, государь Петр Алексеевич повелел вместо него обучать школяров пению. То повеление мы и блюдем, для того дьячка держим. — Петр Лукич открыл дверь.

— Можно, гер Миллер?

— Прошу, Петр Лукич. — Гер Миллер, длинный, тощий, в огромном черном парике с локонами, встал из-за стола. — Учеников я уже отпустил.

— А я тебе еще одного привел: Полушкин Федор Григорьевич. Не вспомнишь ли чего?..

Гер Миллер насупился, вспоминая.

— Не сынок ли Федора Васильевича Полушкина?..

— Тогда б он был Федорычем! — рассмеялся Морозов. — Почти угадал — пасынок это его, гер Миллер.

— Ну, конечно, конечно! Старая голова, — он хлопнул себя по лбу и стал разглядывать Федюшку. — Ну, как батюшка, жив-здоров? Серу-то варит?

— Спасибо, гер Миллер. Жив батюшка, хворает только. А серу варит.

— Да-а, время, время… — грустно покачал головой учитель. — Все возвращается на круги своя. Ну что ж, господин Полушкин, начинай новую жизнь.

И началась для Федюшки жизнь «в науках». Принялся он за учебу рьяно и неистово. Учет фабричный и всю отчетность постиг он быстро, чем заслужил похвалу конторских. А скоро стал им помогать в переписке с Главным магистратом, письмо у Федюшки было ровное, литеры не прыгали вверх-вниз, а шли степенно, каждая памятуя свое место и не возгорждаясь друг перед другом ни родовитым завитком, ни пышностью начертания. Магистратские ценили такое письмо.